Перестройка
Помнится, с газетных полос не сходили портреты М.Горбачева, а цитаты из его речей призывали к демократизации и ускорению. Но вначале народу советовали перестроиться. В чем конкретно – никто толком не представлял, но все делали вид, что партийные лозунги им близки и понятны. Истомившись перестраиваться на работе – «ускорялись» к делам житейским, что в смысле прозаическом отличалось простотой и ясностью: кто на дачу, кто в гараж, а мы…на охоту. И скажу – охотились много. Почти все выходные сезона мотались по крутоярам и обсыхающим болотам Сумщины, где водились кабаны. Да что там!.. Стада кабанов!.. Команда у нас сколотилась отчаянная, мелочевку, вроде зайца или лисички, за доброго зверя не считали, а коли соблазняли нас промяться порошкою в отсутствие кабаньих лицензий, то кабанятники чаще всего « в подкове мотню тянули» и стреляли редко. Больше старались для зайчатников. Поднимут ушастика и…ну, орать, чтоб на крыльях пошел, а потом над «мазилами» потешаются.
Успеху кабаньих охот мы во многом были обязаны части нашей команды из местных «мыслывцив» села Рогинцы. Каждую пятницу они терпеливо поджидали нас в охотничьей усадьбе. Купленная нами в складчину крепкая дубовая хата стараниями лесника Порфирьича, братьев Жуковских и Гриши-«бороды» превратилась в настоящую охотничью резиденцию со столовой, спальными местами и удобными подсобками.
Располагался дом в глухом, удаленном от людского жилья месте на вершине холма. Словно избушка на курьих ножках он прилепился глухой стеной к сбегающему по склону чернолесью. Внизу синел омутами ставок, кишащий всякою рыбой. Из ставка, питающегося ключами, даже в самые крутые морозы струился шаловливый ручей, будто жирующий русак, петлявший в чагарнике и очерете. К нему и от него тянулись кабаньи тропы. Здесь зверье устраивало водопои и купалки.
Получалось, что угодья начинались сразу за порогом « мыслывськой хаты». Но «пид хатою» охотились в самой крайности, когда завируха наметала такие сугробы, что и «66-м газиком» пробиться целиной не удавалось. Это было, как сходить в клеть за шматком сала.
Места обетованные облюбовал, а затем и сподобил нас ими, старик Порфирьич.
Для охотников, много его моложавее, стариком лесник был чисто условным, ибо в свои семьдесят два, сухопарый и крепкий, всю жизнь отходивший «пишкы», бегал ярами с завидной легкостью и никогда не стаивал на номере. Мастерил так, что мог один, с дрючком в руке, играючи выставить под стрелков кабанье стадо, чего не сделал бы и десяток загонщиков.
Не было случая, чтобы Порфирьич не дождался нашего приезда, как бы поздно мы не явились. И нам, продрогшим дорогою, становилось необычайно благостно, когда ввалившись в уже протопленную и, самими стенами источавшую тепло и уют «хатынку», мы усаживались за выскобленный до белизны стол и долго чаевничали, заслушиваясь его байками. Стоило ему после первой чарочки произнести фразу: «В пору бизробиття, колы я працювал браконьером»…- начинался хохот и оживление. Порфирьич приоткрывал очередную картинку своей лесной жизни, и ночь пролетала мгновением.
Утром нас подымал зычный голос Гриши, и мы начинали спорко собираться.
Это был второй после лесника самородок. Коренастый, с черной окладистой бородой и цыганской внешностью, облаченный в суконный костюм сибирского промысловика, Гриша, прозванный нами «бородой», в охотничьем деле казался недосягаемым. В сущности, ни чем иным он ранее и не занимался, прожив сознательную жизнь в богом забытом поселке Украинка, Новосибирской области, где все мужчины охотничали, состоя в штате леспромхоза. Подавляющая часть поселян имела переселенческое прошлое и корни в Украине.
Так случилось, что дед Гришиной жены Вари завещал ей хату в Рогинцах и она сумела убедить своего охотника поменять Новосибирскую область на Сумскую, где Гриша, без привычного жизненного уклада, загрустил. Таежных промыслов нет. Лайки Вьюга и Белка завяли и обленились. Траппер со скуки запил, по счастью, не буйно. Только наши охоты на время выправляли его. Но было заметно – семейная жизнь «бороды» дала трещину.
Варя, изначалу улыбчевая и всегда нас привечавшая, вдруг сделалась грозовою тучей.
Бывало, глянет, что молнию метнет, и отвернется. Приревновала Гришу к охоте. То ружье спрячет, то порох высыпет, то еще, бог знает что, учинит. «Борода» удивлялся, - ведь с ним в Сибири охотничала, - однако открыто на скандал не шел, понимая, что все одно ни трактористом, ни комбайнером не станет. Тянуло его назад, к распадкам и гольцам, к зимовьям, к диковке и тому неприхотливому быту таежного охотника, в котором и завидного – то ничегошеньки нет. Труд и труд, без конца и края, изо дня в день и…одиночество, когда и голоса человеческого месяцами не слышишь, и с собаками начинаешь собеседничать.
Так, мало - помалу, и сложилось – перестали мы за Гришей заезжать по пути к становищу, встречаясь уж там.
…С полуночи валил снег и мы с беспокойством попеременке выглядывали наружу, вставая кто нужду справить, кто цыгаркай почмокать, а кто и рассольцу глотнуть – всяк по своей заботе, а возвернувшись, ворчали, как бы в мертвую порошу не ударило.
Опасения наши оправдались отчасти. С третьих петухов поутихло, и в черной скорлупе неба проклюнулись яркие немигающие глазницы.
Саврасовский рассвет мы встретили в подлесье. Из неохватного яра карабкалось и зарило окоем червонное солнце. Утро устоялось светлым и оглушающее тихим. Все вокруг куржавилось и искрилось.
Не жадного до стрельбы Витю Волкова, побывавшего на отрогах Западного Алтая, потянуло к фотокамере. На него зашикали: чего время впустую тратить, заполюем дичь, тогда «на кровях» и пощелкаем…
Гонцы из первого же оклада выползли, не смотря на кусачий утренник, словно ухоженные распаренным в можжевеловом настое березовым веником и бухнули взмокшие зады в охлаждающую перину сугроба.
- А, ни - и ссле…динки, м-мертвяк, - отдувался, смахивая со лба стекающие горячие струйки, старший Жуковский. И это при его-то лосиных ходулях!.. А что ж другим
говорить? Плыть в подколенном рыхляке и впрямь было томко. Приходилось не идти, а переступать, шаг за шагом вынимая одну за другой утопшие ноги. Да еще сверху… Коснешься ветки, а на тебя будто кто кухты мешок сыпанет в отместку за порушенные красоту и покой. Ни головы поднять, - тут же очи залепит, - ни опустить ее смиренную – взашей сыпанет. Не складывалось у нас.
Бросив ботать на авось целину, мало не до полудня мучили «газик» вдоль опушек, полей и болот. Он недовольно ворчал, чихал и кашлял, словно исстрадавшийся чахоточник.
У просек виднелись наброды косуль, которые издали легко было принять за оследицы падающей кухты. От скирды к дальним фермам тянулась лисья строчка. К этой скирде на перекус мы и нацелились, кондыбаясь по поднятой еще в предзимье зяби.
Тут все, как всегда: за удачу – на радостях, обходит она – глаз навести. После второй Порфирьич и говорит:
- Обидайте, а я зараз о той ярчик обийду.
Уркнул отдохнувший вездеход и Порфирьич с водителем и братьями Жуковскими потянулись за угол сбегавшего лощиною леса.
Не долго-то и они пропадали, как смотрим – бежит на лыжах и машет нам скороход Вовчик. Приспел и обрадовал – кабаны. Нет, перехода вовсе не было. Порфирьич узрел их в соснячке. В снегопад они из леса и рыл не высовывали, в густом молодняке на теплой хвойной подстилке отлеживаясь.
Лыжник побежал обратно к Порфирьичу, а нам под руководством «бороды» следовало растянуться в цепь на номера. Суетно смахнув в котомки харчишки, дружно взялись мы за ружья. Тут и выяснилось, что мое укатило в машине вместе с Порфирьичем. Жалок был у меня вид в эту минуту. И кто может оценить состояние охотника в таком положении, как не охотник? А Гриша был хорошим охотником, из тех, кто до этого звания у самого Бога дослужился. Промысловик великодушно протянул мне свое МЦ.
- На, здесь «зубы» через картечь, а я вот ту уремку постерегу, помаячу там, и если туда потекут, заверну на цепь…
Я начал, было, отказываться, дескать, чего с чужим-то ружьем, поделом мне, и в уремку пойду сам…
И тут судьба сильно посмеялась надо мной. Это, вроде, как греховным соблазном нечистый манит, а потом так лихо несет. Да и мужики меня улестили. Слыл я у них проверенным стрелком, верняком и надежей. Если попадался зверь на мушку – некуда было ему деваться, кроме дыбы под разделку. Наехали разом – хватай, говорят, лушню и на номер. Так я и сделал. Пожал Грише руку и посунулся догонять удалявшихся стрелков, а мой «блогодетель» напутствует, чтоб обязательно становился на макушке бугра: - «В многоснежье они шапкою ходят, там снегу меньше, легче ход. К лощине чаще в чернотроп жмутся».
На номер я угнездился с верой в успех. Как же далек я был в своих мыслях от уготованного нам с Гришей позора, и так крепко держал его в своих руках. Мое колотящееся сердце полнилось совсем иными ощущениями.
Осмотревшись и приведя дыхание в норму, я как бы растворился в земной юдоли.
«Шапка» бугра походила на плешину поседевшего батюшки – сверху блестит отполированное темечко, а книзу сбегают льющиеся пенистым водопадом, сивые космы. Чем ниже, тем гуще и пышнее.
Снега на «темечке» оказалось в лапоть толщиною, как и подсказывал Гриша. Пробивавшиеся сквозь кроны вольно растущих сосен солнечные лучи, словно театральные прожектора, освещали площадку, сцену, на которую и должны были выйти действующие лица и исполнители. Отведенную мне роль хотелось сыграть лучше, и я, изготовясь, ждал.
Вот подал сигнал «режиссер». Это продудел в рожок Порфирьич. Теперь многое зависело от лесника. И справа, и слева, тоже по буграм, растеклись номера.
Чего-то вдруг мне стало мниться, что роль моя останется бессловестной, однако вскоре появившееся ощущение неизбежности события усилилось до такой степени, что я, будто, обнаженными нервами чувствовал землю и знал – кабаны правятся на мои подмостки. Так оно и было.
До моих ушей долетел неясный шум, каким обычно начинают свой стремительный бег с вершин снежные лавины.
Он ширился и приближался. В нем появились то ли ухающие удары, то ли тяжкие вздохи гор от разбивающейся о скалы бушующей массы. Невольно я поискал лопатками вцепившуюся корнями в козырек бугра коренастую сосну, словно и сам искал себе защиту от катившейся ко мне, но еще не видимой, угрозы.
-« Картечь и зубы», - припомнились мне слова Гриши.
Конечно, лучше бы были пули, но сомнений в том, что хватит и картечи на этом взбугорье, у меня не появилось. А Гришины «зубы» я уже видел в деле, когда он будто утку на взлете срезал в прыжке через дренажный канал уже засивевшего от века вепря.
Привез он это чудо прошлого века из Сибири и мы, проникшиеся доверием к их могучей силе, с помощью знакомых охотников с Антоновского авиазавода, обзавелись «зуболейкой» и все имели ими снаряженные патроны. В сущности, это были описанные еще А. Ширинским – Шихматовым «жеребья», только выполненные с учетом нового времени. Всего в патрон ложилось шесть таких «зубов», три на три. Если соединить три «зуба», то получалась цилиндрическая болванка. Лежали болванки в патроне в два яруса, смиренно ожидая своего часа. Широкой своей стороной сегмент действительно напоминал передний человеческий зуб. Поражающая сила «зубов» была страшной. Вот только дальше двадцати пяти метров стрелять ими не годилось – начинался разлет и мы, совершенствуя «сибирский снаряд», связывали сегменты. Выходило ладисто.
Уверенный, что перекушу энтими «зубами» любого секача я, наконец, рассмотрел, как против меня из-под взлобка стала расти черная разлохмаченная кочка. Вздыбленная кабанья холка, приближаясь, увеличивалась, как это случается с оторвавшимся от океанского окоема облаком: еще совсем недавно крохотное маковое зернышко пыжится, пыхтит, и, смотришь, уже ползет на корабль стоголовой гидрой страшенная всеохватная туча.
За холкой вылезли уши, появился обрамленный багетом клыков ноздрястый пятак, и только потом явились несущие ухающую в такт бега тушу, крепкие, как мореный дуб, ноги.
«Кочки» росли одна за другой. Кабаны текли так плотно, что напоминали держащихся хоботами за хвостики слонят. На меня они выходили не в штык, а под самым удобным для стрельбы углом. Первого то я пропустил – остальных за собой потянет. Да и матка это была. А уж со второго заголосил Гришин «зуборежец». С поводкой, с тятнадцати, как посчитал потом, метров перекрестил по шее веприну и гляжу: где это он рылом лесную подстилку пахать начнет? Не пашет мой крестник. Следом за первым убрался. Я по третьему, и еще, и еще, еще. Все!
Стою и трясусь в лихорадке. Пять раз и не один не дрыгнул. – «Прие-ехали, в харю твою, разэтак», - матерю себя вслух не жалеючи. Мелочь, стрельбою напуганная, за крупняком не кинулась, рассыпалась гроздью и покатилась по склону, похожая на футбольные мячики.
Пялюсь, пока последний не скрылся, и сам себя убеждаю: «Не может быть, не может... нет!»
- « Может, не может…» - проскрипел в ответ с ели, невесть когда, прилетевший ворон. Мне, еще не до конца понимающему, что произошло, от отчаяния и ярости, охватившей меня, захотелось заорать и на эту хамскую птицу, и на кабанов, посмевших удрать восвояси, на лес, ставший свидетелем удивительной нелепости, на весь белый свет. Но сил не хватило, и я лишь с горечью произнес: - « Да - а, хваленый стрелок, не отмыться тебе»,- будто мстил своему Эго и желал себе адовых мук души.
Метров сто протропил я кабанью канаву, не разгорится ли алой калиной маленькая, ну хоть совсем брызгочка звериной кровушки!? Ничегошеньки!
Вернулся я на номер и снова к месту, куда стрелял. – «Если «зубы» разлетелись, - думаю, - то следы картечи на снегу должны же быть? Ищу – не видать жгучих полосок. Почти не соображая, иду через кабаньи следы дальше по направлению выстрела и обнаруживаю один пыж, другой, третий. А дальше…веером красуются, как заплатки на старых кальсонах Порфирьича, обрывки газет… Того самого партийного органа, которым только что накрылись мои кабаны. Вот цэковские призывы по случаю очередной ноябрьской годовщины, вот редакционная передовица, а вот, на кустике, собственной персоной Михаил Сергеевич, за трибуной стоит, пальчиком осторожненько по микрофону постукивает. Господи!..
Все - про все-то я понял и…задергался, как блаженный, в истерическом хохоте, до слез, до икоты. Да - а, Варюха, вот где твои проказы, выперли! А Гриша - то, Гриша!? Хорош, сибирячок! Обучил, значит, женушку патроны снаряжать…
«Видели очи, что руки делали, теперь еште, хоть повылазьте!» - вещал внутренний голос, будь он неладен.
Ко времени, когда подтянулись Порфирьич, браты Жуковские и стали сниматься номера, я свое следствие закончил и, подпирая бронзотелую сосну, размышлял о несправедливостях жизни. Были собраны гильзы, пыжи, обрывки газеты «Правда». Всё это я сложил кучкой у кабаньей тропы, как доказательство моей относительной невиновности, и свидетельство охотничьего «лоховства».
Я точно знал, что надолго стану предметом розыгрышей и осмеяния, что не одна байка будет рассказана о том, как «силою партийного слова» обращал кабанов на путь демократических преобразований. Но это бы – ладно. Куда сложнее дело обстояло с Гришей. Как - то он отнесется к Варюхиной выходке? Всему ведь есть предел. Может она, пораскинув своим бабьим умишком и глядя, как кто-то из селян пошел в кооператив, кто - то хату новую ладил, кто-то «колеса» справил, и мужа приобщить к житью «как все» намеревалась. Только душа Гриши, видать, иною, скроилась, охотничьей, а потому вольной, как ветер. Было у меня предчувствие, было.
Что творилось со сбором команды, охотники могут представить. Гриша, молча, запихнул в карман «вещдоки», и как не пытались его расшевелить шуткой и чаркою, не оттаял. Замкнулся мужик. Капля переполнила край. Обычно ночевавший с нами в хате, он незаметно исчез и на другой день не появился.
Недельки за две до закрытия сезона Володя Жуковский телефонным звонком приглашал приехать, и с сожалением сообщил, что Гриша – «борода», взяв лаек и нехитрый свой скарб, уехал в таежные дебри. Мы сажалели тоже, искренне и неподдельно. А мне все казалось, что во всем виноват я. Ну что бы мне не взять весь конфуз на себя, мол, промазал и точка. Да кто ж подумал…
Не знаю, было ли это связано с отъездом «бороды», только кабаньи наши охоты
постепенно захирели и пришли в упадок, будто отбыла с ним в дальние дали наша дружба. Да и кабаны куда - то попропадали.
Может, все - таки, и они перестроились?..