Картофельный вор
Сперва мало-мальски приметный кровяной след стал теряться в густой траве, но полукровка уверенно тянула на поводке. Григорий сдерживал собаку.
Его разбудил вопль. Он вскочил и сиднем соображал: что это под утро ему привиделось? Вопль повторился и мужика отямило – орали вьяви.
Жуткий крик, прерываемый свирепым храпом, несся от соседского картофельного поля и бился в окна устоявшегося хутора с такой силой, что в сенях дребезжало еще на Илью треснувшее стекло.
- Э - эк, его, забирает, - недовольно буркнул Григорий, пропихивая ногу в завернувшуюся штанину и подскакивая на другой, словно танцующий на углях йог.
Наконец, справившись, шмыгнул в подвернувшиеся под стать галоши и, содрав со стены ружье, вылетел во двор.
Голосивший звал на помощь, и Григорий явственно различил свое имя. Голос был знакомый, только как из подземелья. А вокруг никого.
- Что за наважденье? Кажись, Пронька горло дерет, холера немытая…
Григорий огляделся и пустился рысцой к Пронькиной «латифундии» - так называл свои посевы и насаждения его сосед-хуторянин Пронас Пурмалис.
Пронькина «латифундия»: хуторские постройки, выгон, косовище, огороды, сад и полугектарное картофельное поле – левым крылом примыкала к саду Григория, а тыльной стороной скатывалась под уклон горища, в макушку которой хищной хваткой перепелятника вцепились их хутора. В отстани от пожен «латифундия» упиралась в опушку густого смешанного леса, растянувшегося по всему левому берегу десятиверстного озера Разна. Оно, если смотреть с высоты наблюдателя, умостившегося на лавочке домашней заваленки, чем-то напоминало рыбу: то ли леща, лежащего боком, то ли добрую густеру. Ближние тростники в аккурат походили на рыбий хвост, так причудлив был выход из прибрежных затонов и заводей к широким серебрящимся чешуистой рябью плесам. Там, где подпирающие воду могучие ели отбрасывали на нее темную вуаль тени, считалось рыбьей спиной. Другая, светлая часть – подбрюшьем.
Далеко-далеко озеро снова сжималось. Целая россыпь островов дугой пересекала треугольник «рыбьей головы», как бы подчеркивая наджаберную щеку. И уж совсем придавал водоему живые черты отдельный островок, долженствующий означать «глаз» и тем завершавший реальность контура.
С иных ракурсов пологих берегов ничего похожего видно не было и только вознесенная над «вечным покоем» Пронькина «латифундия» поражала взоры не частых его гостей.
Прежнюю семью Пронька оставил лет пять. И каким ветром его сюда занесло, Григория просветил лишь о другой год соседствованья. За солодовым пивом на «Лиго» размяк да все махом и выложил.
Говорил Пронька по-русски с крутым латгальским акцентом, уморительно жестикулируя. Но в нем-то и был весь «цимус». И хотя собеседники понимали, что Пронас говорит без наигрыша и рисовки, долго сохранять серьезное выражение лица не могли. Две-три фразы и все заходились хохотом. Пронька непонимающе смотрел, в сердцах плевался и махнув рукой, отходил.
- Я, Крыш-шка, карацкой бил. Раппот-талл ф Корсафке на шелес-ске, апхоч-чиком, - рассказывал Пронька, причмокивая пиво. – Всё моя пывшая…Федьма!..Пришел пяненький. Стала мне морту каряп-пать. Я скватил скаурату, да как зак-куярилл скауратой. Она и кувырк…Сут заяфила…Пятилетку прок-курор треп-пофал фыписатт. Такта простила. Тали тва готта услофно…Расфелись… С рапотты фып-перли. По калтуркам мотался, пока тут у Лаймы не прип-пился…Жифем карашо…
Оно и правда, хозяйство хутора Рубежниеки выглядело крепким. Хоть и не Геракл был Пронька, но и «Авгиевых конюшен» тут чистить не требовалось. Однако, чем дольше Пронас охозяйствовался, тем заметнее выпирало из него скупердяйство, как лопух из навоза, хотя попервости знакомства известную чуткость имел. Одно несомненно: обретением привлекательного хуторка Григорий был обязан ему. Как-то, едучи порыбачить на озеро, подвез Проньку на своем МТ – все одно путем. Тот и скажи: соседи, мол, божьи одуванчики, в Канаду к дочке снимаются и все скопом за бесценок продают. Заехали. Так Григорий и поселился на круче, под боком у Проньки.
Теперь рыбалка была рядом, стоило сотню шагов отмерить. Обзавелся моторной лодкой, снастями настоящими и уж больше не хлестал леской воду. Разве, для удовольствия, когда – никогда. Рыба-то пошла, загляденье: угри - толще руки, лещи, что Пронькина «скаурата», лини да карпы – ну, тебе, поросята молочные, щуки с окунями – поленья…а, уж, подлещиков, там, густеры, плотвы, красноперки – мешками вяль. Собирался Григорий и коптиленку к делу такому, удумать.
С женой у него тоже не очень клеилось. Больно высоко планку себе подымала. Говорливая – жуть…И все-то попреки, попреки…Сколь не принеси – мало. Словно «Сивку» мужика заездила. Вот он, в хуторке – то, отдушину себе и нашел. Пацаны к нему из города, время от времени, выбирались: какая-никакая, а, все ж, романтика – щукаря из мережи выволочь, на катере погонять. А Зоюшка – ни-ни…реденько, будто в предзимье, просияет здесь, «солнышко конопатое», мелькнет, как и не было…
Запустил как-то раз Григорий в сарай кроличью пару. Через год они кишмя кишели, что уклея на нересте. Надо – за уши и в котел! Сено красноглазые - норами избуравили, не хуже сусликов. Но и шкодничали порядочно. Заборы не помогали. Кроли тут же делали подкопы, устраивая огородные набеги. На своих же кроликов Григорию не раз приходилось облаву устраивать, когда растекались по грядкам. Не единожды и Пронька жаловался на потравы. Вскоре перестал, исхитрившись незваных гостей душить петлями. Пришлось Григорию поголовье длинноухих урезать. А тут и «помощники» объявились – лисицы диетическим мясцом пристрастились баловаться. Вот уж вражья напасть: пока всех не изведут, воровство не оставят. Зато как подходили пороши – брал Григорий с них должок. И к весне добрая вязка огненных шкурок полыхала остистым мехом в углу его охотничьей комнатухи.
Любил он зимним хрустким подлуньем покараулить плутовок у припойменных кущей на приманку из кроличьих потрохов и позанков, а русаков под садом, где от покоса оставлял пару вешал душистого сена, подергать которое наведывались и косули. Но их он не трогал, подкармливая в холода. Схоронясь в теплой привети загодя уготовленного гнезда, совсем неприметного, умостившегося под разлапистою сосной стожка, Григорий, как четки, перебирал свою жизнь и вслушивался в таинственные ночные звуки.
В одну из таких сидок близь хутора объявились кабаны, целое стадо. Они возились в поддубье, треща сучками и фукая, но на чистом себя не показали. Днем Григорий разведал кормное место. Было понятно, что всех желудей в подстилке кабаны не пожрали и непременно пожалуют снова. Тогда-то и явилась ему мысль напривадить их поближе к хутору. Какой кабан в зиму от картошки, буряка или кукурузы откажется? Получилось. Еще как ловко! В сторонке и солярки плеснул. Бывало, видел, вперегонки перли за угощеньем. Налопаются и к солярке – потереться боками, чтоб попахучее себя метить. А Григорию того и надо. Браконьерство, конечно, по большому-то счету. Но, не пойман – не вор. Да и ловить было не кому. Сюда ни лесники, ни охотинспекторы не заглядывали. И он не жадничал – по мере надобности брал то сеголетка, то подсвинка. Заносил и Проньке. Под свежину тот скоренько ладил стол и, как следует, отхлебнув самогонки, клялся Григорию в верности и дружбе. Быть бы ей вечной, если б кабаны ее и не подпортили.
Вскорости после первого Спаса минувшего года заявился к нему Пронька и ругаясь немилосердно потребовал возместить ему убытки. Дескать, по вине Григория, навадившего своею заманухой кабанов, зверюги его, Проньку, на зиму без картошки оставили. Пошли смотреть.
На поле царил разбой. Это тебе не кролики листочки пообскубали. Рядки словно плугом отвалены. Нигде не видать ни единого клубня. Пронька, с дрожью в голосе, спросил:
- Кррыш-шка, пачему они тфою не тронули?..Тфой ше окорот плиже к лесу, а?..
Этого Григорий объяснить не мог. И в самом деле, почему? Кабаны словно обтекли его участок и распотрошили Пронькин. Неуж-то знают, кто кормил их зимой, хоть и брал мзду?
Было в этом кабаньем набеге что-то загадочное. И было жаль Проньку, его трудов. Появившееся чувство вины заставило Григория пообещать Проньке: поделиться с ним ожидаемым урожаем картошки и отвадить кабанов от огородов.
Пока он думал, что предпринять, стадо еще дважды вторгалось на зачистку и без того растерзанной «латифундии», подбирая все, что каким-то чудом осталось от первых набегов.
На очереди были огороды Григория и он, чтобы предупредить опустошающие визиты ночных гостей, прямо посреди обсыхающей ботвы спевшей картошки соорудил схрон. В обнимку с ружьем спал на раскладушке под брезентовым тентом, почитай, до конца августа. И что же? Лишь комаров досыта накормил. Извелся, ожидая появления ненасытного кабаньего гурта. Какой тут сон, дремота одна. Слушал, слушал…
В конце концов, воспаленное сознание родило кошмар. Приснилось, будто огромный секач, нареченный озлобившимся Пронькой, не без ехидства, «Кррыш-шкой», вместо картошки, с хрустом жует его пятку. Григорию показалось, что и проснулся-то он от всамделишного ощущения боли. Никого. Лишь в тишине упарившейся ночи от ближних затонов доносилось ленивое кряканье уток. Надсадно гудели ожидающие своей очереди кровососы, да чиркали вкось ночного неба светлые дуги метеоритов.
- К черту все!.. Хватит бдений, и будь что будет.
Григорий ушел в дом. На огороде он не провел больше ни единой ночи, твердо уверенный в кабаньем к себе расположении. Потравы так и не случилось. Даже следов не обнаружилось близь его насаждений.
Минул год. Лохматые разбойники ничем себя не проявляли, нагуливая жир в прибрежных лесах озера. Но к середине августа опять примчался, охваченный паникой, Пронька.
- Опять? – только и спросил Григорий.
- Э-э.., Кррыш-шка, - капанье тфое рылло, - дрожащими губами промямлил сосед и, резко оборотясь, наметился в распахнутые ворота.
- Пронь, погодь, - пытался остановить его Григорий. Куда там. Даже не дернулся.
Добежав до середины картофельного поля, Григорий с маху чуть не кувыркнулся в яму, невесть когда здесь явившуюся. Как лыжи заскользили галоши по отпотевшей за ночь почве. Он запнулся о борозду и рухнул у самого края, втемяшившись лицом в рыхлый отвал.
- Твою ма…- не пробились дальше слова сквозь забитый землею рот. – Ты, ты, - уставился выпученными глазами и застыл…
Шейка ружья треснула и вихлялась, наровя, вот-вот, отвалиться совсем. В яме полтора на полтора метра и глубиною чуть больше человечьего роста были двое: близкий к шоку Пронька и тот самый огромный секач, которого незадачливый сосед окрестил «Крыш-шкой».
Кабан, залитый кровью, занимал диагональ ямы: иначе зверь в ней просто не умещался. Кровь была всюду. Она окрасила бело-желтые клыки, стекала с рыла, обрызгала стенки ямы, струилась из правой глазницы зверя.
Не менее ужасно выглядел и Пронька. Измазанный с головы до ног бурой смесью из крови, земли и кабаньих фикалий, прижатый в угол неохватным кабаньим задом, «латифундист», в разорванной парусиновой куртке, руками упирался в лохматые гачи секача, силясь ослабить пресс двухцентнеровой туши на грудную клетку. Сидел он на подогнутой левой ступне, а его правая нога, простерлась под кабаньим брюхом. Угловые стенки были глубоко подряпаны копытами зверя. Вздыбленная на холке щетина делала вепря еще объемистее. Хвост его, взметнувшийся свечкой, мотался и нещадно хлестал Проньку по щекам.
Завидя Григория, человек и зверь на мгновение застыли, но тут же, ярость и страх с новой силой прыснули из кабана. Пронька забился, словно в падучей, и захрипел:
- Пей сатану, пей…Крыш-шка…ы-ы-ы…- пихал натруженными ладонями и бодал лбом кабаний зад вконец умученный «латифундист».
Еще какое-то время он, оказавшись почти под кабаном, мог бы сопротивляться напору тяжелой туши, но по всему выходило – недолго. Кабан, отпусти Пронька руки, враз придушил бы его, переломав ребра, а сползшее на дно ямы тело затоптал острыми копытами.
Пронькино «ы-ы-ы…» заставило Григория вспомнить о ружье. Он уже собрался бросить приклад в плечо, как шейка его жалобно хрястнула. Чиркнув затыльником о край ямы, отвалившийся приклад острым обломком врезался в задранный кабаний пятак. Зверь ухнул и, засучив копытами, стенкой полез в дыбки.
«Как стрелять без приклада, дробью пятого номера, да в яму? У Проньки барабанные перепонки полопаются», - пронеслось в голове Григория.
- Держись, я щас, - крикнул он Проньке и пулей пустился в дом. В шкафу стояла братова вертикалка, были и пули.
Бежал и думал: « - Как его угораздило, неужто полез в яму, секача резать, промышленник недоделанный»…
А когда погодя воротился, остолбенел в другой раз – кабан из ямы исчез:
«Не съел же его Пронька живьем? Скорей бы наоборот…Вот тут же он был, и нет…А Пронька есть…Не померещилось ли?..» Однако вид Проньки и ямы не оставлял никаких сомнений в произошедшем. Мужик сидел скособочась, опираясь левым плечом о стенку собственными руками устроенной западни, чуть не ставшей ему могилой. Подняться самостоятельно на ноги и расправить скрюченное тело Проньке не удавалось. Рядом лежали окровавленные и ранее не замеченные Григорием вилы.
- Ты, это, что же, кабана вилами порол?..Ну, Пронь, лошадиная у тебя башка, истинно, «зиргу галвас»…Секач-то где?..
В ответ Пронька мотнул головой вверх, что, означало – ушел. Но как? Оказалось, выехал на Пронькином хребте. Когда после ухода Григория зверь в который раз стал загребать по стенке, от Проньки порядочно отодвинул свою «вонючку». Тот и посунься за вилами – соображал ими в подбрюшину животину садануть. Секач каким-то чудом левой задней ногой наступил на вытянувшуюся спину Проньки, а, почувствовав возвышение, и вторую туда же взгромоздил. Пронька завыл от боли и, пытаясь скинуть с себя зверюгу, в натуге - то его и приподнял. Кабан, должно быть, тоже не промах, на все сто использовал подвернувшуюся возможность, поднапрягся, как следует, и, оттолкнувшись от человечьих лопаток, выскочил из ловчей ямы на волю, оставив в ней Проньку одного гореванить и дожидаться Григория.
Рыл это ловище мужик, и не знал, бедолажный, что на кабана, еще и рожон мастерят. Григорий выпихивал его «нагора» по лестнице. Вывихнутая ключица и два поломанных ребра были платой за учебу. Так уж получилось, что Пронькина охота, начавшись с удачи, чуть было, трагически не оборвалась. С вечера, прикрыв яму хворостом и замаскировав картофельной ботвой, он уже на зорьке обнаружил в ней секача. Да не какого-нибудь сеголетишка, а самого «Гришку». Ему бы соседа с ружьишком позвать,- ан, нет. Хотел нос охотнику утереть. Опять же и добыча с собственного поля – одному. Не пошел. А раз не охотник, какое орудие на хуторе, кроме вил, сыщешь? Ими и стал орудовать, вознамерясь мозги кабану продолбить. Но не так-то легко до них добраться, особенно, если у охотника их не больше, чем у кабана. Тычет Пронька вилами, а зверюга рылом отбивается, клыками, словно сабельками, помахивает. Звень, и отлетели вилы в сторону. Все же, кабанье мурло порядочно раскровянил. А уж когда в глаз секачу угодил, от боли он так забесновался, да так подпрыгнул, что Пронька не устоял на грешной земле, вилы выпустил и равновесие потерял. Закраек осыпался и Пронька, все одно, что Григорев приклад, кувыркнулся в яму. Ему невероятно повезло, что не угодил на кабанье рыло. Запорол бы секач. А так только пространство уплотнил, тому и не развернуться. Хотя, говорил Пронька, пытался не раз. Тогда мужик упирался, что было моченьки. И орал, конечно.
Дотащив Проньку до хутора, Григорий взял собачку и пустился по кабаньему кровяному следу. Секач ушел закрайком леса и, похоже, правился к болоту. Но пройдя с полкилометра, Григорий понял, что зверь от болота уходит влево. Обнаружил он его в сырой еловой лощине. Однако подойти на выстрел оказалось невозможным. Кабан слышал охотника и все время держался в недосягаемости, но забирал левее и левее. Наконец, охотника осенило: -« Он же по кругу идет! Глаз-то ему наш садюга выколол. Так и нечего гоняться, сам выползет».
Отпущенная с поводка умная дворняга поглядела вопросительно на хозяина и затрусила за кабаном. Остановить его она не могла и не собиралась, но побрехивая, давала ему знать, что за ним идут. И кабан медленно двигался по окружности. Григорий дальше и не пошел, а простояв с добрый час, засомневался в помощнице. И все же ее «гав-гав» расслышал раньше, чем пришла мысль уходить. Вскоре хрустнуло разок-другой и в просвете молодых елочек показался силуэт его «тезки». Зверь остановился и прислушивался, должно соображая : далеко ли охотник со своей «занозой».
Пронька долго отказывался брать кабанятину, так люто возненавидел это отродье. Только хорошо отлежавшись, зашел к Григорию. Попили чайку. Посудачили. Пронька не жаловался, но на вопрос о здоровье молча показал начинавшие желтеть ужасные кровоподтеки и ссадины от кабаньих копыт. В них была вся спина, предплечья, бедра…При вдохе еще болели ребра.
- Как он тебе хозяйство не растоптал?..
- Бокком я ситтел и бил ефо, кокта напирал…пью, пью сатану, а он мне терьмом в харю…Ой, Крыш-шка-а…
- Да, уж, - расхохотался Григорий, - от тебя и теперь пованивает, а может и ты, того?..
- Полтай, полтай…
Теперь это был прежний Пронька – незатейливый и смешной. В избавленье от «картофельного вора» он принес свою опасную жертву и довольный, что спас «латифундию» от разорения, все больше окрашивал происшествие в веселые тона.
Кабаны и в самом деле пропали. Ушли. И вот уже вторую зиму Григорий не встречал их следов в хуторской округе. Ловчую яму, пока Пронька кряхтел и не мог взять в руки лопату, засыпал Григорий.
Как и в прежние годы, картошка на Пронькиной «латифундии» родится отменная и никто ее больше не ворует.