Утки моего детства
Рыдают выпи в камышах
И льётся под луной,
Туман в кисельных берегах
Молочною рекой.
По сказкам детства я пройдусь,
Душой своей босой,
И как живой воды напьюсь
Серебряной росой…
( Авт.)
Вчера я побывал в детстве. Окунулся так глубоко, будто и не уходил из него вовсе. Столько лет минуло! Пронеслось, просвистело…Что это, подарок памяти или напоминание о бренности бытия? Глядящий, да увидит…Милые и трогательные образы ушедших дней. Они, порою, так остро наполняют своим неповторимым ароматом осатаневшее настоящее, что хочется хранить и оберегать их волнующий «вкус», как самое дорогое сокровище.
Ну, хоть этот прематерый крякаш, точь в точь кувыркнувшийся в прилеглые хлеба, когда я, получивший заветное право самостоятельно охотничать, сыскав в неубранном ржаном поле потаенную дневку, срезал расфуфыревшегося красавца на подлете к искрящемуся средь колосьев пятачку воды.
На бочажку, упрятавшуюся средь хлебной нивы, мы со Степкой наткнулись случайно. С южного ее окоема убегало вдаль дремучее, словно бы Гримпенское, зыбучее торфяное болото, каких в Латгалии превеликое множество. Там, в пограничье начинавшихся трясин и поля, мы стояли вечернюю зорьку. В болотных озерках, образовавшихся от проводившихся еще при «царе Горохе» торфяных выработок, собиралось на отдых множество утки. И была она в полнейшей безопасности, ибо не только охотники, но и лисы не испытывали соблазна соваться в глубь бесовского обиталища. Дурная молва туманилась над теми местами. Говорили, тысячи бойцов наших полегли в тех болотах во время войны, брошенные в обход окопавшихся по линии фронта эсэсовцев и не столько от их огня, как потонули в пучине трясин. А после, чуть не десяток лет, в торфяниках скрывались «лесные братья» - айзсарги и немецкие прихвостни из националистического эсэсовского легиона. Они-то, уж, знали тропы, приспособились, а те, кто пытался проникнуть в моховики к окрест расстилавшимся нетронутым плантациям черники, голубики, клюквы, брусники и грибов, нередко пропадали без вестушки. Был человек – и нет. Никто и не ведал, кого винить: айзсаргов недобитых или трясины зыбучие, ненасытные.
Но послевоенных пацанов в болота влекли не столько ягоды и грибы, сколько желание стать тайным обладателем настоящего боевого оружия, в изобилии «произраставшего» в кочкарниках. Кроме них его там никто не собирал, отчего среди наших ровесников и постарше ходило немало кривых и покалеченных.
Ежегодно я гостевал у дяди, Михаила Петровича Колосова, от звонка до звонка проводя каникулы в объятьях природы. Кроме латания очередной прорехи в штопанной и перештопанной семейной суме, это в одночасье приблизило осуществление заветной мечты, возбужденной чтением «Охотничьих просторов». Однако, наставляя меня охотничьей науке и с видимым удовольствием поощряя мою страсть, он строго настрого запретил приближаться к топким болотам. Водил к озерам, показывал обводненные пожни, луговины, бочажины, где всегда можно сыскать крякуш и чирков.
В тот раз я, позволив Степке уговорить себя, нарушил данное дяде слово и загодя урочного часа мы облюбовали самое, по нашему разумению, пролетное место на торфяном валу переднего, наиболее широкого озерка.
Подружились мы со Степкой в первый же мой приезд к дяде. Едучи в линейке на охоту, дядя остановился зайти по каким-то делам к хозяину соседнего хутора Рубежница, и, увидя меня с ружьем, обомлевший Степка, исполненный то ли зависти, то ли восхищения, так и простоял в сторонке, не вымолвив слова за время нашего визита.
Не помню уж под каким предлогом, но следующим днем он явился к нам и сходу поинтересовался вчерашней охотой.
Года два он уступал мне в возрасте, но, как и я тяготел к охоте, а поскольку у них в доме охотников не было, при любой возможности прибегал покалякать. Особенно ему нравилось присутствовать при чистке оружия и снаряжении патронов. Он трепетно разглядывал каждый предмет охотничьей оснастки, как совсем недавно делал это и я, просил подержать ружье, с упоением чистил латунные гильзы от порохового нагара, заплисовывал капсюли, копался в пыжах и прокладках. Все это освоивший, я был в его глазах безусловным авторитетом. К тому же у меня была уже своя одноствольная «ижевка» 16 –го калибра. Само по себе владение ружьем ставило меня на порядок выше.
Вообще-то, между городскими и деревенскими подростками нередко устанавливались неприязненные отношения. Меж нами ничего подобного не было. Думаю оттого, что и сам я был из бедноты, всей и разницы, что городской, и оба мы болели охотой.
Я привозил ему «Охотничьи просторы», которые удавалось прикупить на денежки, вырученные от собранных в парке отдыха бутылок, куда мы с братьями и друзьями наведывались. Даже это мероприятие мы именовали по-охотничьи: «ходить в нарыск». Особенно удачным «нарыск» случался после дней массовых народных гуляний: Дня железнодорожников, Дня строителей, Дня торговли и…и…, когда народ валил в Парк культуры и отдыха валом. После официальных мероприятий и концерта, начинались те самые массовые гулянья и танцы. Все павильоны, беседки и лужайки покрывали скатерти-самобранки, и вскоре от поляны к поляне летела разноголосица песен.
Тогда мы шустрили и выглядывали места особенно «активного отдыха». Парк гудел, словно пчелиный улей и над всей этой толчеей подгулявших людишек возвышалась гигантская статуя вождя народов.
В ночь не спалось. Чуть засереет восток – мы уже на ногах и… «в нарыск». Топтать «угодья» начинали в светлеющих сумерках. Тут была своя конкуренция. С пацанами с соседних улиц сутолочек не возникало. Принцип: кто первый, тот и пан – действовал безукоризненно. Противостояние имелось с дворниками. Они люто ненавидели нашу «нарыскную команду», считая покусителями на их законную добычу. Но опередить нас им не удавалось. Когда они, сонные и неопохмелившиеся, выползали в «угодья», мы уже подсчитывали прибылишку. Злые дворники матерились и грозили нам метлами: им оставалось лишь исполнять свои обязанности без надежды на дополнительный заработок. Мы же проворно меняли место «нарыска» и перемещались…под танцплощадку, куда пузатые «повелители швабр» при всем желании проникнуть не могли. Это было царство звонкой монеты, поле чудес, сплошь усеянное гривенниками, пятнашками, четвертаками и, конечно, медяками. Попадали они туда из карманов танцующих через щели дощатого настила. И чем яростнее гремел оркестр, тем больше мелочи вытряхивали дрыгающиеся мужики в прорву подполья. Мы не раз наблюдали сквозь решетчатый забор за танцующими и, видя, как какой-нибудь удалой молодец наяривает, от души хохотали, наперед зная, что завтра непременно соберем свой урожай. Но прежде чем нырнуть под настил, мы бегло осматривали саму площадку. Это была пенка. Здесь встречались не только монеты, но и купюры, цепочки, сережки…Загадкой оставалось, как бумажные деньги, по большей части раскрытые или сложенные вдвое, проникали сквозь щели настила, будто их специально просовывали туда, словно в прорезь копилки.
После особенно бурных гуляний, заметно толстела и торба нашего «нарыска». Иногда счастье удачи выглядывало из подстриженного куста жасмина, или просто висело на сучке сирени. Никогда не знаешь, где и на чем блеснет его улыбка. Пожалуй, «нарыск» был много увлекательнее сбора грибов, ягод или таскания яблок из чужого сада. Ведь мы находили просто ценные вещи: часы, браслеты, кольца…
Однажды я выудил из лохматившейся, словно качан капусты, кучи бумаг, перевязанную ленточкой коробку с новыми дорогими мужскими туфлями. Находка оказалась еще и с сюрпризом. В одной туфле мирно почивала новенькая и хрусткая полсотенная деньжища. Пацанва ахнула. Легко представить, каким богатством казалась купюра нашему воображению, если из этих денег, малость погодя, дядя Миша купил мне ту самую комиссионную ИЖ -18, аж за шестнадцать рублей. Так я стал обладателем первого настоящего ружья. Потерянный подгулявшей компанией подарок, неожиданным образом осчастливил меня.
Невесть, по какой причине сданное в комиссионку, ружьецо это было совершенно новым и не только не имело изъянов или какого-либо брака вообще, но отличалось отменными качествами: легкое, с прекрасным боем и резкостью, снимало таких дальних уток, по которым дядя Миша из своей «тулки» редко когда и стрелял. С тех пор мои походы «в нарыск» сделались нерегулярными. Вскорости, от начала летних каникул я оставлял уличную кампанию и отправлялся к волшебным озерам и перелескам, к покосам и жнивьям.
Время до августа пролетало мельком. Помимо рыбалки и грибов, я наравне со всеми был охвачен множеством забот, коими полна сельская жизнь в летнюю пору. Наиважнейшая – сенокос. Дядя радовался, когда я поспевал к его началу. Сыновей ему бог не дал, одарив девками, и я служил доброй подмогой в скоротечные ясные дни латгальского лета.
Быстренько освоив «литовку», я орудовал ею так уверенно и ловко, что дядя Миша, не смутясь доверил мне запряженную конной парой сенокосилку. Что там говорить. И «литовка» навыка требует. Были и пеньки, и кусты, и порезанные пальцы, пока руки не почувствовали косу, не сделались ее продолжением, чтоб пятка плыла над землею не касаясь корневищ травостоя, чтоб размах задавал споркий ритм и верный угол косьбы. А полотно оттянуть, выстукивая молоточком лезвие на наковаленке, а бруском с обеих сторон, вжик – вжик, подправить?..Не-ет, не всяк сумеет, тем паче с косилкой управиться.
Доглядал дядя, как же без этого. Городскому пацану к лошадям-то не запросто подступиться. Смотрели они на меня, не иначе слон на моську. Не привыкли, должно, чтоб такой маленький человечек понукал ими. Ничего. И взнуздывать научился, и подпругу ладить, и путы одевать, и хомутить, и запрягать, и подковы менять, и верхом ездить. Посложнее далось: разом левой рукой лошадьми править, а правой - косилкою. Потом и это, и сама косилка стали делом обыденным. Я сам ее готовил к работе, менял сегменты и пальцы, мастерил сломавшиеся шатуны, чистил и смазывал редуктор.
Когда сенокос сменялся жатвой хлебов, мне оказалось совсем не сложно пересесть с сенокосилки на жатку. Работая на покосе или жатве я, конечно, уставал, но самостоятельность и чувство равновыполнимости труда с взрослыми повышали мою самооценку и рано сформировали чувство независимости и уверенности в себе. Это была хорошая школа для мальчишки, в четырехлетнем возрасте лишившегося матери.
Работая один в поле я не испытывал чувства одиночества. Напротив, на косьбу и жатву я ехал с превеликим удовольствием. Кося разнотравье, клевер, горох, снопуя рожь, пшеницу или овес, я видел живую природу не вообще, а так близко, как никогда не увидел бы средь городских парков и улиц. Зайцы и лисы, перепелки и молодые тетерева, куропатки и коростели, утки, аисты, цапли – кого только не было вокруг меня. Я приезжал домой переполненный впечатлениями. Поля, перелески, озерки и чистые ясные дали словно бы входили в меня, наполняя простотой, свежестью и красотой земли. В душе моей что-то происходило. Наверное, я менялся. Сами собою ушли и забылись уличные тусовки. Поступки наполнялись смыслом.
Наконец, наступал август. Все чаще я брал ружье, стрелял сорок и ворон. Отрубленные их лапки дядя сдавал в охотсовет. Это была обязаловка по уничтожению вредных пернатых, но и одновременная возможность к сезону потренироваться в стрельбе.
На открытие охоты мы всегда ездили вдвоем. Запрягали в линейку каурого Дональда и с обеда субботы пускались на дальние глухие озера. Позже я частенько бродил по окрестностям один, загодя присмотрев, где на заливных пожнях обитают утиные выводки, пока спутником моих скитаний не сделался Степка.
При всей моей доминанте, он, как местный обиталец, обладал передо мною одним неоспоримым преимуществом – знал не только ближайшую округу, но и множество мест подальше, где я еще не бывал.
В тот раз он, понизив голос до шепота и оглянувшись, заговорщицки произнес:
- А, чо, Вань, айда к Синему болоту? Сказывают, Ленька Варламов оттель вязками тягает…
- Ишь, чего, к Синему…Я и дороги туда не найду, да и дядя не велел.
- Ну-у, скажем, ходили на Конюшенные пожни. Не шибко и далеко, я знаю…
- В сами болота?
- Не-е, туда не пойдем, облизи притулимся. Утки к болоту от хлебов под лесом тянут, вдоль канавы. Мы, колысь, с батей хворост там брали. Ей-ей, летят…
Я еще сомневался, стоит ли переться к болотам, где ничего не известно. Может лучше по знакомым пожням побродить, хотя б и по Конюшенным? Но Степка взял меня за живое, хотя, может, и не намеревался. Так, спросил, а вышло – задел.
- Да, не бойся ты, уйдем засветло.
- Я и не боюсь, с чего ты взял,- захорохорился я в ответ и, зная, что дядя Миша на охоту не пойдет, уж совсем расхозяйничался.
- На вот, мое,- протянул я Степке одностволку. Степка просиял.
Не привлекая внимания мы тихонечко умыкнули со двора сразу от полудня, но когда добрались до места, где утка со слов Степки, так и шастает, солнце клонилось к закату. Было тепло и безветренно. Где-то за лесом скрипели цапли, над водой толклись комары и пауки-плавунцы утюжили черную от торфяников воду.
Присутствия уток не наблюдалось. Но мы терпеливо ждали. Степка угнездился на выворотне и время от времени вскидывал ружье, будто бы целясь в летящую птицу. Из дальнего далека, должно быть, от Большого Лудзенского озера, слышались еле уловимые выстрелы. У нас, как и подобает глухому углу, стояла комариная звень, лишь нарушаемая шлепками ладошек. Некому было заставить наши юные сердца запрыгать в грудной клетке, а телам сжаться. Степка, как лунь на корче, заерзал:
- Было, Вань, было… Вон с того края мы лесину тащили… - Он не закончил начатую фразу и замолк, вытянув руку с оттопыренным вперед пальцем. Там мелькнула и потянула, словно портьерой, прикрываясь лесной тенью, тройка крякв. Летели они не высоко и, вырвавшись на простор, стали разворачиваться над болотом. Описав над ним полукруг, пошли над ржаным полем но, долетев до его взлобка, резко козырнули и исчезли за ним. На какой-то миг зеркальца их крыл блеснули в лучах тонущего в хлебах солнца. Мы еще надеялись, что утки, вот- вот, вынырнут у края поля и пойдут на второй круг, поближе к воде. Но кряквы не появились.
От болота веяло сыростью, и легкая хмарь заклубилась над бурой водой. Заухала выпь. Загадочное и таинственное в свете дня, теперь оно вдруг сделалось угрожающим. Густел горизонт, чернел лес, чиркали черные молнии летучих мышей. Ухающий филин провозглашал начало своей охоты.
С последней вспышкой зари угас и Степка. Понимая бессмысленность дальнейшего сиденья он полез на конек торфяного вала. И я, было, последовал за ним, когда на нас обрушился свист утиных крыльев. Большая стая крякух, не весть откуда взявшихся, словно туча, накрыла еще светлеющий купол небосвода. Должно быть, и они в последний момент разглядели шевелящиеся на торфе пятна живых существ. Туча смешалась и, шарахнувшись вверх, залопотала и затрещала маховыми перьями.
- Кря-кря-кря-кря,- заорали селезни.
В ответ я бахнул дуплетом из дядиной «тулки», как мне казалось, в самую кучу, и застыл, чтоб видеть, куда посыплются зеленоголовые крикуны. А, ни…ни одного не свалилось. Я не верил своим глазам. - «Как это, как? Чтоб я, вот так запросто, на глазах у Степки и пух, пух?..»
Кто бы знал, что со мной творилось в те минуты?! В жуткой испарине, я вертел головой, будто это могло что-то изменить. Авторитет мой рассыпался. Теперь, наверное, Степка будет думать, что все утки, которых мы с дядей привозили с охоты, подстрелены им. Но настоящее отчаяние меня охватило, когда я увидел, что Степка бежит с торфяного вала к воде и там, в десятке метров от берега, полощется подбитый им селезень. Впервые взявший в руки ружье, он, тоже, как оказалось, стрелявший, враз и обрушил материка. Это теперь я радуюсь, когда мои друзья красивым выстрелом останавливают стремительный полет птицы. Тогда же во мне проснулась сумасшедшая ревность и я, нет, чтобы похвалить Степку, всячески старался принизить его успех и найти оправдание своим промахам. Меж тем мой друг, ошалев от счастья первой добычи, сходу, сбросив лишь сапожки и куртку, метнулся в воду, не зная ни глубины, ни таящихся в водоеме опасностей. Наверное, за своим селезнем он полез бы и в огонь, полыхай над водой пламя. Сажонками Степка скоренько долетел до птицы и, развернувшись, стал подпихивать ее к берегу. До него оставалось уже рукой подать, несколько метров, когда он вдруг застыл на месте и, судорожно молотя руками, притапливаясь и захлебываясь, с надрывом прохрипел:
- Де…держит, то - ну - у!..
Не в секунду я и понял, что спутник мой совсем не шутит. Глаза его округлились. В них легко читался охвативший паренька ужас. – «Что или кто его держит и тянет на дно?». Как и он, я по-настоящему испугался. Померещились болотные чудища, мертвецы. Не зная, что предпринять, я подбежал к воде, и там только сообразил – надо протянуть Степке хоть какую ни есть, ветку, или, там, прут. Но ничего вблизи не было, только рыхлый торф с торчащими из него сухими кореньями, да на самом верху вала серела его курточка и лежащая на ней «ижевка». Это было единственное, что можно было применить для спасения Степки. – « Щас, расстегну ремень и, держась за ствол, брошу его Степке, может, ухватится», - соображал я, лихорадочно карабкаясь на четвереньках вверх по склону отвала. А торф, будто злой демон, струился под ногами и снова возвращал меня на прежнее место. Все же, цепляясь ногтями и царапая ладони об обломки кореньев и веток, я дотянулся до ружья и, схватив его вместе с курткой, скатился к воде. Степкина маковка уж который раз, булькнув, скрывалась с моих глаз, пока я трясущимися руками расстегивал неподдающуюся сыромятину. Наконец, держа обеими руками ствол своего ружьишка, я через голову, как забрасывают удилище, метнул ремень барахтающемуся Степке. Просвистев в воздухе, он плюхнулся в метре от его головы и тут же утонул. Даже мало-мальски посунуться ко мне у Степки не было сил. Оставалось последнее. К ремню я привязал за рукав Степкину куртку и стал раз за разом бросать ее тонущему другу. Степка понял, как надо поступить и только я сделал очередной заброс, он с последней натуги выпрыгнул навстречу спасительной вязке и так схватил ее, что я с трудом удержался, чтоб не оказаться в воде. Теперь, имея хоть болтающуюся, но некоторую опору рукам, он не захлебывался и получил возможность отдышаться. И все же усилия мои подтянуть его к берегу результата не дали. Оставаясь на плаву, с места он не сдвигался. Трясины там не было, но «нечто» впилось в Степку крепко. Трудно сказать, сколько мы с ним барахтались. От поднятых Степкой волн, селезня давно прибило к берегу и он, завалив на бок изумрудную голову, уставился на меня не моргающим стеклянным взглядом. Ноги мои уже погрузились в жидкий прибрежный торф почти по колени, и я не знал, как мне найти опору более твердую, чем эта взбаламученная жижа. И тут Степка задергался, засучил правой ногой: дрыг, дрыг и пошел, пошел. Он схватил меня за ноги в обхват и я, сколько не балансировал, все же рухнул на спину. Степка выползал лихорадочно, по мне, всхлипывая и блюя, уже порядочно наполнившей его, болотной вонью, словно боялся, что то, неведомое и страшное, чуть не утащившее его в тартарскую бездну, снова уцепится в его лодыжки и, уж, верно, больше не отпустит.
Встав на ноги, подхватив селезня и ружья, измученные, извалявшиеся в грязи и трясущиеся, мы не сговариваясь саданулись бежать в спустившуюся ночь. Напропалую, напрямки, через рожь, не ища дорог и тропинок, ибо хлебная нива была самой светлой частью охватившего нас мрака.
Дух перевели на загривке холма, ноги больше не несли. Меня уже не мучили ложные чувства ревности и утраченного авторитета. Мы вместе только - что избежали самого печального исхода нашей вылазки. Мой друг жив и я во время пришел к нему на помощь.
Степка хромал, лодыжка левой его ноги распухла, была в ссадинах, из глубоких царапин сочилась кровь. Я не распекал его за сумасбродную опрометчивость, у него не было наставника, подобного моему дяде, прошедшему войну во фронтовой разведке. Пережив потрясение, он и без того был на грани. Сидя во ржи, мы говорили тихо, как бы опасаясь, что «нечто» услышит нас.
- Что это было, Степ? – спросил я друга.
- Чо, чо…коряга – вишь, штанину порвал. Нога меж кореньев попала, ни туда, ни сюда…
- А ты, что подумал?
- Плыву, вдруг хвать, испугался. Бьюсь, а оно крепче застревает. Как тонуть стал – мамка привиделась. Небось, надает затрещин.
- Пойдем на пруд, обмоемся, скажешь: упал на Конюшенных пожнях. Вон у тебя селезень есть, пронесет.
Передохнув, мы шли полем. Густая и частью полеглая к низине рожь вязала ноги. До конца нивы было еще порядочно, когда мы подверглись очередной встряске. Поле взорвалось так неожиданно и стремно, что мы, уже успокоившиеся от пережитого и расслабленные, мало не повалились, присев глубоко и втянув головы в плечи. Вокруг загудело и захлопало, будто сотня леших сорвалась и помчалась по своим нечистым делам.
- Степка, утки, - вскричал я, когда зажвакал очухавшийся и тоже перепуганный крякаш, хрипло выражая нам полнейшее неудовольствие нарушением покоя его стаи. Да что ж проку, ружья-то наши так и остались разряженными от болотных событий. Теперь я смекнул, куда скользили утки, пропадая за холмом ржаного поля. Мы наткнулись на их убежище. Тут была бочажина, с десяток-полтора шагов в диаметре. Не глубокая, чуть ниже колен, с краев поросшая осокой. Похоже, ее питал ключик, раз в летнюю пору она не пересохла и не истрескалась под жарким дыханием солнца. Припомнилось и то, как повернула к полю припозорившая меня стая. В самом-то деле, чего им на болоте день-ночь коротать, когда здесь тебе и корм, и водица. Да и от глаз сторонних укрыты. Выходило: нет худа без добра. И я тут же выстроил план – явиться сюда завтра и сесть в засаду. Утром утки наверняка на большую воду улетят, а днем возвертаться будут. Степка тоже обещал подтянуться.
Однако не явился. Нет, тайну нашу дома у него не раскрыли, удержал ее Степан. Но что-то не сложилось, и я отправился к бочажине ржаного поля один. Как и ожидал, уток там не застал, хотя подходил к месту медленно и осторожно. Его еще найти требовалось – в ночи, какие ориентиры? Нашел таки. Гляжу, место давно утками насижено: закрайки все в перьях, следы, помет. Жируют. Надо скрадок быстренько делать. Кряквы в любой момент прилететь могут. Как же делать-то? Из снопов, да без ямы больно выпирать будет. Эх, кабы лопата, да колья, да топор. Из инструмента один ножик в кармане. – «Не сообразил, так не взыщи!»,– попенял себе и бегом к лесу. Нарезал колышков, камень прихватил, - чем- то, ж, забить их надо. А тут у закрайка поля и железяку, похожую на обломанную рессору, нашел. Так и выкрутился. Расковырял, кое-как, сухое поле вблизи бочажки, чтоб ноги в яму опустить, подстилочку из снопа бросил. С краев колья забил, и уж к ним снопы ржаные понавязал жгутьями из ржаных стеблей. Что-то подходящее вышло. Сел. А солнце уже печет, жара в сон клонит. Перепелки по жнивьям бьют. Два кобчика в сторонке охотятся. Как ни крепился, а вскорости уморило. И пережитое, не дававшее спать ночью, снова настигло мое утомленное сознание. Привиделась не сама борьба за Степкино спасение, а нечто за гранью реального, ее мистифицированное отображение, как если бы я длительное время читал на сон сказочные страшилки. Странным было то, что приснившееся видение не являлось моим. Все случившееся воспринималось глазами стороннего человека, Степки, и им же мне рассказанное.
Уже широко распластался Млечный путь, когда упревшие от сохнувшей на нас одежонке, мы доплелись до развилки проселка: к хутору дяди – налево, направо – к Степке. Остановились. Протягивает мне дружок бедолажный одностволку и молвит:
- Знаешь, Вань, не корча меня держала…
- Ты же сам сказал – коряга, чему ж там и быть-то?..
- Кажись так, только не совсем коряга…Я, когда побежал за тобой, поотстал. Селезня обронил и обернулся, сыскать. На болото посмотрел, а там, где чуть не утоп, место голубым осияло, вода забурлила и высунулась рука – не рука, скорее корень скрюченный. У меня, аж, дыхалка стала. А это самое, будто, грозит и кричит в след: - «Не уйдешь, все одно моим будешь!..». От страха глаза сами зажмурились. Открыл – на воде ничего, только свет гаснущий. Бленькнуло и…темень. Мож ты чего видал?
- Не-а, и не слыхал. Это, небось, от страха. Лешие, водяные…все брехня. Зоря вспыхнула, или звезда скатилась. Вот тебе и почудилось.
- А если не почудилось? Бабка сказывала, ежели чего такое, одним словом, нечистое объявится, надо перекреститься и сказать: - « Свят, свят…сгинь, нечисть поганая!»
- Перекрестился?
- То-то, что не успел. Худо, наверное…
В завершение нашего приключения неожиданное Степкино откровение меня позабавило. Еще до школы, живя после смерти матери в деревне, я бывал со стариками в церкви. Брали они меня и на Рождественскую всенощную. Но шаловливый и юркий, я и минуты не мог устоять смирно, всячески мешая батюшке служить, за что и был бит им свещой по макушке. С тех пор ходить в церковь я отказывался, и креститься, как старики, не хотел. Школа и военно-морское училище тем более не способствовали моему церковному приобщению.
Посмеявшись над Степкиной набожностью, я, вероятно, обидел его. Он смутился, и его худощавая фигурка тихо растворилась в ночи. Но ведь в реальности ничего этого не было. Ни о чем таком мы с ним не говорили. И все, что привиделось, не более чем фантазия, рожденная сном.
Охватившие меня видения исчезли внезапно, испуганные неясными звуками: то ли шумела вода над скрывающимся болотным чудовищем, то ли ветер залохматил ржаные колосья. Не успели мои набухшие веки отряхнуть остатки дремы, а охотничий инстинкт уже рвался из меня наружу. – «Утки, утки»… - тукало в висках, но я уловил лишь дыхание их крыл, колыхнувшее сноповое мое укрытие, да будто тень скользнула над головой.
Я не видел, откуда они вынеслись, но стая вжикнула так резво, что вспыхнувшее хотение немедленно стрельнуть, угасло вместе с улетевшими кряквами. Они пропали. Однако я твердо знал – не насовсем. – «Вернутся, вернутся», - успокаивал я себя, догадавшись, что как и вчера, табунок совершит облет поля и зайдя от косогора, скользнет к бочажинке. Я даже развернулся, чтобы быть сразу полубоком и к воде, и к косогору. – « А если заметили?» - будто со стороны спрашивал кто-то ехидно и вкрадчиво. – Тогда не прилетят, сегодня уж точно...». Соглашаться с этим не хотелось, и я твердо сказал себе: - «Нет, появятся. Их никто не пугал. А что не сразу сели, так опасность высматривают…».
Утки вывалились у взлобка, словно лохматый чуб из-под козырька кепки, разом и…заскользили вдоль него. Они наплывали на меня сверху, плотно сбившись, крыло в крыло, планировали, нацелясь на облюбованную присаду, а я лихорадочно прикидывал: как же их встретить и явно сожалел, что раздосадованный вчерашней стрельбой, не взял дядину двустволку. Давешнее - «жахнуть в кучу», - шевельнулось вновь, хотя дядя учил обратному – никогда в «кучу» не бить…- «Или подранков наделаешь, или воздух продырявишь», - говорил о том, что я вчера и сделал. А утки, тем временем, над водой зависли, крыльями полощут, растопырились. За ними еще сами на мушку садятся…
- Ба-б-бах, - саданул в плечо дымный порох.
Селезеша мой сразу голову уронил, перья от него брызнули и…шмяк в лужу. На спину завалился и лапами оранжевыми «педали крутит». А следом-то, следом и второй – кувырк. Волчком раза два обернулся и притих, уткнувшись в травицу. – «Бать-тю-шки-и: пара, парочка…». От радости я «ижевку» свою расчмокал и тройку, сыпанувшую в разные стороны незадетыми, даже не углядел, - куда девались? Все мое внимание сошлось на сбитых птицах. В качестве добычи утки давно не были для меня новостью, но после известного конфуза, необыкновенно желанными, став оправданием и необходимым для пошатнувшейся уверенности, аргументом.
Они покоились рядом со мною в скрадке и, лаская взглядом их изумрудные головы, накручивая на палец завитушки хвостовых перьев, я думал о том, чтобы сказал относительно моего теперешнего выстрела, Степка. Наверное - ахнул, с непосредственностью и деревенским простодушием. Дядя Миша, тот хмыкнул бы в усы и сдержанно улыбнулся, как бывало не раз, когда топча у закрайков озер, я одну за другой срезал на его глазах взлетающих крякух.
Очередная их стайка, возвращавшаяся с больших плесов, подлетела не дружно, в растяжку. Все случилось, как и в первый раз, с той лишь разницей, что сверзил я одну уточку и ее, упавшую в рожь, пришлось напряженно искать, описывая круги и заглядывая под спрессованные пучки улежавшихся злаковых стеблей.
Почти весь день просидел я в довольно неудобной согбенной позе в хлебном шалашике, который после каждого удачного выстрела, приходилось восстанавливать, то снимая, то укладывая снопы. Поясницу жутко свело, подогнутые ноги отекли и немели, так что, выбираясь за сбитой дичью, я старался размяться настолько, чтоб хватило высидеть до прилета очередных уток. А их становилось все меньше и меньше. И вот ручеек иссяк. Утомительность никчемного, теперь, ожидания сделалась невыносимой и я, намеревавшийся захватить еще и вечернюю зорьку, принужден был покинуть, оказавшееся необычайно удачным, место.
И чего ж было желать-то? Пять увесистых крякух больтались на удавках и, путаясь в ногах, мешали идти. Я пылил проселком, обутый в дядины, набитые сеном, для устранения размерной диспропорции, резиновые сапоги и очень хотел, чтобы больше подвод с мужиками и бабами попадалось навстречу. А слыша их хвалебные реплики, был безумно счастлив и доволен собою.
Когда охотиться приходилось чаще на большой воде, совсем не удивительно, что теперешняя на хлебах вызвала к жизни столь давние воспоминания, особенно округа: квадраты и клинья не убранных нив, жнивья, темнеющий сосновый бор и несуразный посреди этого великолепия, карьерчик. На водной его глади несколько чучел. С Вячеславом Аксентьевичем мы наманиваем пролетающие от водохранилища стайки, где уток от урочного часа порядочно распугали, и они ищут укромных мест. Ах, как он искусно орудует манком! Селезни, заслыша голос «утки – обманки», сверзаются с высот, чтоб увидеть голосистую крякуху. Пожалуй, так умел манить только Степан, по старой дружбе устраивавший мне охоты в дни редко выпадавших на охотничий сезон отпусков и моих кратких наездов в родные места.
Да, судьба! Порой, углубляясь в собственную жизнь, сталкиваешься с пугающей реальностью этого фантома. Мне много довелось плавать в морях и океанах, бывать на войне – ничего меня не коснулось. А друг моего детства не уберегся. Он даже не знал, что давно – давно, поджидая во ржи уток и клюя носом, я видел его судьбу. Не то, конечно, как это случится, но некую предопределенность, что ли. Шел ему уже тридцать второй год и был он не Степка, а Степан Мефодьич, отец семейства, механизатор. Смерть его была трагической и жуткой, а обстоятельства так и не выяснены. Записали несчастным случаем. Погиб он на рыбалке. Но как могло статься, что трезвый, не пьющий мужик взял, да и утонул? Нашли его на третьи сутки. Кто-то из рыбаков разглядел торчащие из воды голые пятки.
На озере, где Степан ставил мережи, водились щуки, лини, угри. В снасти его и обнаружили. Голова и половина туловища находились в мереже, будто кто его туда запихнул. Но следы насилия отсутствовали. В самой мотне мережи еле шевелилась огромная полудохлая щука. Так их и подняли: голова к голове – рыбы и рыбака. Трудно допустить, что мужик нырнул в мережу, чтоб извлечь голыми руками щуку таких размеров. Скорее, когда втаскивал снасть в лодку, щука рванула с такою силой, что рыбак не удержался и, опрокинувшись в воду, попал головой в кольца мережи и в одночасье захлебнулся.
Слушая поседевшего и сморщенного дядю, я чувствовал холод, змеею ползущий по спине, до мелочей припомнил болотное происшествие детства, утку, подпихиваемую Степкиным носом и…исказившееся от страха, залепленное ряской, словно веснушками, лицо. Будто снова трясло крючковатым корнем-рукою водяное чудище да, хохоча, кричало: - «Не ушел! Не уш-е-о-о-л!...- ол-ол…»
- Ив…ван Амброзьич, ты чего это не стреляешь? Я тут, понимаешь, надрываюсь, колена утиные вывожу, а он спит! Утки чуть уши не оборвали, - ворчал, выбираясь из укрытия, Аксентьич.
- Что, утки?.. извини, не заметил. Я уток из детства вспомнил.
- Из детства, говоришь? Раз так, то прощается. Да и хватит, пожалуй, постреляли…
Заря поджигала лесной окоем. Я поднял сбитого последним селезня. Он был чист и красив, как и те, что когда-то лежали подле меня во ржи.