II П. Н. Белоусов

 

Петр Николаевич Белоусов
Петр Николаевич Белоусов.
(4 октября  1853 г., портрет помещен ПиО, 1899, № 3, сс. 64-65) 

Кто из гончатников в свое время не знал гончих Белоусова, среди которых Добываю и Зажигаю было присуждено звание чемпиона на выставках Общества правильной  охоты?

Портрет П. Н. Белоусова и фотография его стаи гончих были воспроизведены в журнале «Природа и охота». Наконец, всем любителям гончих было известно, что им был опубликован в 1895 г., на страницах того же журнала, составленный им совместно с А. Бибиковым стандарт русской гончей, который был списан с его красавца чемпиона Добывая и который позднее лег в основу и современного стандарта.

Познакомиться с ним, побывать в его именье, посмотреть на его гончих и борзых было моей заветной мечтой. А мысль приобрести у него гончих дразнила меня и не выходила из головы, так как я хорошо знал, что не было почти ни одной известной стаи, в которой бы в той или иной мере не имелось крови его гончих.

И вот в один день, набравшись храбрости, я, тогда студент Московского университета, робко звонился у парадных дверей его двухэтажного особняка, находившегося в одном из переулков Поварской. Этот Скатертный переулок, состоявший из небольших особнячков — и всегда-то немноголюдный,— в это летнее жаркое время был почти совершенно пустынен.

Кое-где среди булыжников мостовой зеленела травка, как бы, подтверждая, что и проезжие здесь крайне редки. По мостовой нахально прыгали и чирикали воробьи, а над особняком Белоусова реяла в синем небе стая белых голубей, выпущенных из голубятни соседнего дома, на ветхой крыше которого стоял парень и махал палкой с прибитой к ней тряпкой.

На двери особняка блестела литая вычищенная медная дощечка: «Доктор Петр Николаевич Белоусов».

Я припомнил портрет доктора, помещенный в журнале, с которого смотрело надменное, некрасивое, квадратное лицо мужчины средних лет, с мясистым толстым носом и щеткой подстриженных усов. Белоусов был изображен в вицмундире, в треугол-ке — выглядел совсем не доктором и не охотником, а каким-то чиновником.

Но я знал, что многие из известных людей Москвы страстно гонялись за мундирами и чинами, мечтая в конечном итоге получить чин действительного статского советника, т. е. генерала, и сделаться «его превосходительством».

На мой звонок дверь открыл лакей в полосатой куртке и попросил по лестнице подняться в переднюю. «Как прикажете доложить его превосходительству?» — спросил он, и какая-то неприятная дрожь пробежала по мне. Я назвал себя и прибавил, что Петр Николаевич, очевидно, меня ожидает.

Через минуту я был введен в большой кабинет Белоусова, весь заставленный громоздкой, тяжелой мебелью из резного дуба. Окна кабинета выходили в переулок, на теневую сторону, и в кабинете было сумрачно, несмотря на солнечный летний день. Все картины были завешаны марлей, и только одна, над столом, стоявшим в простенке между окон, оставалась свободной для обозрения.

Я остановился как зачарованный. Передо мной была акварель художника Степанова, изображавшая знаменитого белоусовского выжлеца Добывая.

Мой остолбенелый вид, очевидно, понравился Белоусову. — Да  садитесь  же,  молодой  человек,— насколько  мог приветливо сказал он, приглашая меня погрузиться в огромное кресло, стоявшее около стола.

Я сел и восторженно слушал его рассказы об охотах с гончими и борзыми, слушал его горделивый рассказ, как он со стаей своих гончих начисто взял выводок волков накануне охоты Московского общества охоты и как приехавшие охотники должны были вернуться обратно в Москву «с кукишем».

Причем он тут же сделал кукиш из своих больших толстых пальцев, который произвел на меня весьма неприятное впечатление.

Но он, очевидно, скучал в Москве в одиночестве и рад был слушателю, и особенно столь покорному и почтительному. Он снизошел даже до того, что показал мне альбом с фотографиями отдельных собак, фотографию своей псарки и назначил мне день приезда к нему в именье, находившееся недалеко от станции Тучково Московско-Брестской ж. д., на берегу реки Москвы.

Я ушел от него через час, весь под впечатлением слышанного, фотографий собак, унося в душе как сладкую и недоступную мечту облик чемпиона Добывая, изображенного во всем своем величии и неизбывной красоте русской гончей на замечательной акварели Степанова,

— Боже мой,— думал я,— если бы я был владельцем этой акварели, что бы тогда было! О! Я бы тоже никогда, никогда не закрывал бы ее, чтобы она вечно находилась перед моими глазами, чтобы я всегда, всегда ею любовался!

...Через несколько дней я ехал уже по железной дороге в Тучково к Белоусову. Поезд томительно часто притыкался на разных маленьких дачных остановках, и, когда мы подъехали к Тучкову, я задыхался от нетерпения. На станции меня ждала пара с отлетом, пахло сыромяткой и дегтем, коренник и пристяжная потряхивали головами, заставляя звучать бубенцы на ожерелках. Кучер в безрукавке, в малиновой рубахе, в шапке с павлиньими перьями приветливо поздоровался со мной, натянул вожжи, и пара сразу лихо подхватила и понеслась по широкой дороге, заставляя мягко подпрыгивать покойный экипаж на неровностях пути.

Сбруя в красивых бляхах и кисточках, пристяжная с круто загнутой головой, заливающиеся на быстром ходу бубенцы, бегущие по сторонам поля — все это охватило меня радостным чувством какого-то приволья и чего-то давно знакомого, точно передо мной пробегали страницы романов и повестей Дриянского, Тургенева, Толстого.

Минут через 15 мы были в усадьбе. Барский дом оказался небольшой и как-то не запомнился мне, так что я сейчас даже не в силах сказать, был ли он каменным или деревянным, одноэтажным или двухэтажным,— зато хорошо, на всю жизнь, запомнилась псарка, с ее большим деревянным жилым домом и огромными выпусками для борзых и гончих, спускающимися под изволок, к реке.

Хозяин уже ждал меня и сразу же повел на псарку, чтобы показать мне борзых и гончих. Он правильно сделал, дав мне в первую очередь осмотреть борзых, так как заранее был уверен, что оторвать меня от гончих будет уже невозможно.

Стая П. Н. Белоусова на псарке
Стая П. Н. Белоусова на псарке

Борзых было штук 20—25. Красавицы борзые — ибо нет на свете собаки прекраснее борзой — окружили нас. Все они были преимущественно светлых окрасов: половые, полово-пегие, белые и т. п.

Особенно мне понравилась белая, рослая, широкозадая сука, с красивой волнистой шелковой псовиной, с сухой, чудного очертанья головой, с выразительными черными большими глазами и прекрасным правилом, с уборной псовиной и замечательно затя-нутым ухом. Ноги, как в струне, оканчивались красивой, высокой лапой, собранной в комок, а задние, пружинистые, слегка изогнутые, обнаруживали всю мощь мускулов и говорили о силе скачки и молниеносном броске.

Но я торопился к гончим и, вероятно, был недостаточно внимателен.

— Ну да уж пойдемте к гончим — вам, я вижу, не терпится,— со снисходительной улыбкой пробурчал Белоусов и велел позвать Тришку.

Я был неприятно удивлен, когда на его зов вместо ожидаемого мною парнишки-выжлятника появился старик доезжачий. Поверх расстегнутого кафтана с серебряным позументом через его плечо был перекинут медный большой рог, в одной руке он держал арапник, а в другой — старенький картуз.

Чем-то дореформенным, еще от крепостной эпохи, пахнуло на меня от этого презрительного обращения к почтенному, очевидно, заслуженному человеку, мастеру своего дела. Что-то гоголевское слышалось в этом уменьшительном имени, перенося меня как бы на псарню к Ноздреву.

Я подал руку доезжачему и видел, как неприязненно и гневно сверкнули на меня глаза Белоусова.

Мы вошли на выпуск для гончих. Штук 20 гончих со всех сторон бросились на призывные возгласы доезжачего Трифона Серегина: «Сюда, сюда, собаченьки, о-го-го, о-го-го!»

Я мгновенно припомнил родословную Белоусовских гончих. Я хорошо знал, что в охоту Белоусова вошли крови почти всех когда-то славившихся гончих. Родословные собак Белоусова пестрели именами Н. В. Можарова, М. В. Столыпина, Е. Е. Де-пельпора, И. А. Бурцева, Н. П. Кашкарова, и, наконец, через подаренного ему выжлеца Хайло, в его гончих текла кровь собак Н. А. Панчулидзева. Вспомнилась мне и фраза Н. П. Кишенского, нетерпимо относившегося ко всем гончим, кроме своих, в его заметке о выставке, на которой стояла стая гончих Белоусова: «Помесь, от которой произошли его (Белоусова — Н. П.) теперешние гончие, нельзя не признать очень удачной».

Мне было интересно видеть, как сумел Белоусов использовать столь разнообразных представителей различных линий русских гончих и достаточно ли однотипна у него сейчас стая.

Большинство гончих было хорошего роста, все несколько худоваты, и, что особенно бросалось в глаза, все они были с ярко выраженными чепраками, у некоторых же и подпалы были красноваты. Все это указывало на значительную примесь польской крови, когда-то, хотя, очевидно, уже и давно, несомненно вошедшей в создание этих гончих. Но несколько экземпляров сразу обратили мое внимание.

Прежде всего среди всей стаи бросался в глаза какой-то особой звероватостью осенистый, крупный выжлец, с несколько грубоватой головой, без всякой прилоби, которую он держал по-волчьи низко опущенной, с замечательно одетой, точно в муфту, шеей. Выжлец был высокопередым, с гоном в окороть, хорошо одетым и страшно напоминал волка. Ему было уже 15 осеней. Это был Хайло III, который много лет назад дважды получил приз «за лучшую гончую» на выставке и был замечательным гонцом по волку, мертвой злобы.

Доезжачий сообщил мне, что у него был замечательный голос, особенно когда он стекал волка. Передо мной, словно оживший из старинных охотничьих рассказов и преданий, стоял «последний из могикан» русской гончей. Смотря на него, можно было поверить, что такой богатырь действительно может быть одиночным гонцом по волку и не уступит ему в силе и злобности. Я не мог оторвать своих глаз от этого почти сказочного виденья. Держался он, как патриарх, степенно и важно, и видно было, что вся стая признавала в нем старшего и была в его подчинении.

Освоившись несколько с гончими, рассыпавшимися по выпуску, я обратил внимание еще на двух выжловок, из которых одна — Стройна, еще не старая, 3 осеней, была столь блесткой, что приковывала невольно взор.

Сухая, чудесная, правильной формы, голова, без намека на брыли, с темным выразительным глазом, прекрасные маленькие уши треугольником, прекрасная, без всякой переслежины, спина, сухие ноги, с пальцами в комке, низко спущенное ребро, тепло одетая, с отличным гоном, она сразу бросалась в глаза своей породностью и типичностью. Это был почти идеал русской гончей, от которого трудно было оторваться.

Белоусов заметил мой восторг. Выражение его лица как-то переменилось: надутость исчезла, черты стали как-то мягче и в глазах появились какие-то огоньки.

— Хороша? — шепотом спросил он меня. Я молчал и продолжал любоваться выжловкой, словно старался запечатлеть ее образ.

...Мы пересмотрели всех собак, заглянули к щенятам, и, довольный моими высказываниями и восторгами, он пригласил меня к завтраку.

Мне стало как-то легко на душе, и мы непринужденно проговорили около двух часов, распив бутылочку красного.

На прощанье Белоусов подарил мне фотографию своего Хайло III и сделал трогательную надпись: «Истому любителю гончих Н. П. Пахомову от П. Н. Белоусова».

Хайло III. Фотография, подаренная П. Н. Белоусовым Н. П. Пахомову
Хайло III. Фотография, подаренная П. Н. Белоусовым Н. П. Пахомову

Фотография и сейчас как реликвия хранится у меня в воспоминание чудесно проведенного дня и в подтверждение необычайной красоты и мощи русской гончей.

Несколько месяцев спустя Белоусов соглашался уступить мне Стройну, но назначил за нее небывалую цену — 400 рублей. Таких денег у меня не было, и она ушла за границу, кажется, в Данию. Я и сейчас жалею, что не смог приобрести ее, и особенно, что не имею ее фотографии.

Остается еще сказать, что судьба побаловала меня и недавно исполнилась неожиданно моя, до последнего времени казавшаяся мне несбыточной, мечта всей жизни.

У меня над столом висит сейчас акварель Степанова, изображающая «чемпиона Добывая» Белоусова как тот идеал, к которому должна стремиться наша русская гончая. И сколько сладких минут, проведенных на охотах с гончими, воскрешает она, когда я смотрю на нее тихим вечером, уставший от трудового дня.