Гон
Пришел
ко мне Федор из Раменья, промысловый охотник. Раменье недалеко
от Москвы, всего несколько часов, и все-таки сохранились тут
настоящие промышленники, всю зиму только и занимающиеся охотой
на лисиц, зайцев, белок и куниц. Занятые люди, и среди них этот
Федор, по мастерству своему — башмачник. ему охота, конечно,
невыгодна, да вот поди рассуди людей.
Федор прослышал, будто у нас лисиц много развелось, пришел ко
мне проведать, привел своих собак, известных в нашем краю, один
Соловей, другой называется вроде как бы по-французски — Рестон.
Соловей — великан смешанной породы: костромича, борзой, дворняжки
— все спуталось, и получилась безобманная промысловая собака:
лисиц с ним хочешь стреляй, а хочешь — так бери, если только
не успеет занориться, непременно загоняет и не изорвет, а сядет
против нее и бумкнет, охотник приходит и добивает.
От Соловья выходят щенки, с виду совершенно дворные, но в работе
прекрасные, ходят и по зайцам, и по лисицам, и по куницам, забираются
в барсучьи ходы и там, под землей глубоко, гонят, как на земле,
еле слышно, и кто этого не знает, очень удивительно и почему-то
даже смешно.
Федоровская порода известная.
Последний сын Соловья, кобель по второму полю, особенно умен,
но вид... бери и на цепь сажай двор караулить.
Московские охотники только головой качают:
— Это не собака! Да так и зовут:
— Шарик.
Я сам зову этого лохматого, рыжего, совершенно дворного кобеля
Шариком, но не потому, что презираю, как москвичи, федоровскую
породу, а просто язык не повертывается назвать такого демократического
кобеля Аристоном.
-Какие-нибудь тертые егеря барских времен, наверно, сбили Федора
на древнегреческое имя, но мужицкий язык оживил мертвое слово,
стало что-то вроде ренессанса, Рестон, и дальше рациональное
объяснение. Рестон — значит, резкий тон, с упрощением — рез-тон.
Ну, вот, под седьмое число октября месяца приходит ко мне Федор,
а с ним Соловей и этот рыжий Шарик. Наши деревенские охотники
все, у кого есть хоть какое-нибудь ружьишко, с вечера объявились
и назвались вместе идти. А не охотники всю затею всерьез приняли
и просили:
— Волка убейте!
Всем этим охотникам родоначальник сосед мой слесарь Томилин,
человек лет за сорок, семья — девять человек, не прокормишь
же всех лужением самоваров да починкой ведер, вот он и занялся
еще и ружьями, собирает из всякого лома и особенно хвалится
своими пружинами.
Изредка я очень люблю эти деревенские охоты, но держусь всегда
в стороне, потому что каждую охоту непременно у кого-нибудь
разрывает ружье. Да не мудрено, простым глазом издали видишь,
как сверкают там и тут на стволах заплаты на медном припае.
У одного даже и курок на веревочке: взлетает вверх после выстрелов
и потом висит. Но это им нипочем, и что ружья в цель не попадают
— тоже ничего, только бы ахали...
В особенности страшны мне шомполки, заряженные с прошлого года,
в начале охоты их обыкновенно всем миром разряжают в воздух,
и потом, когда хозяин продувает дым и он, синий, выходит не
только в капсюль, а фонтаном во все стороны, все хохочут и говорят:
— Решето!
— Отдай бабе муку отсевать.
И так сами над собой все потешаются. Очень бывает весело, и
у меня всегда является представление о тех отдаленных временах,
когда также деревнями охотились на мамонта. Я думаю, у нас даже
лучше: там огромное животное, наверно, к чему-то обязывает,
но у нас предмет охоты иногда листопадник-белячок, величиной
с крысу, ни к чему не обязывает, а радости охотничьей и хлопот
все равно как и за мамонтом. И так славно бывает, когда на выходе
тот охотник со взлетающим курком погрозится в лес тому невиданному
мамонту и скажет:
— Вот, погляди, я тебе галифе отобью! Конечно, если бы настоящий
мамонт, непременно бы кто-нибудь сказал:
— Не хвались, как бы тебе галифе не отбил. Но тут просто:
— Ты лучше гляди, не улетел бы курок...
И какое волнение! Мастер Томилин перед охотой встает часа в
два ночи, проверяет погоду. Я это слышу, встаю и ставлю себе
самовар.
Три часа ночи.
Мы с Федором чай пьем. Видно напротив, что и Томилин с сыном
чай пьют. Разговор у нас о зайце, что хуже нет разыскивать в
листопад — очень крепко
лежит.
Четыре часа.
Чай продолжается. Разговор о лисице, какая она, сволочь, хитрая.
Сотни примеров.
В пять часов решаем вопрос, как лучше всего выгнать дупляную
куницу. Решаем: лучше всего лыжей дерево почесать, она подумает
— человек лезет, и выскочит.
В окне начинается белая муть рассвета. Охотники все собрались
под окнами и на лавочке тихо беседуют.
Подымаемся. Среди нас нет ни одного из тех досадных людей, кто
вперед перед всяким делом общественным думает про себя, что
ничего не выйдет, плетется хило и слегка оживает, когда против
ожидания вышло удачно.
И даже эта тяжелая муть рассвета не смущает нас, напротив, едва
ли кто-нибудь из нас променял бы это на весенний соловьиный
дачный восход.
Только поздней осенью бывает так хорошо, когда после ночного
дождя с трудом начинает редеть ночная мгла, и радостно обозначится
солнце, и падают везде капли с деревьев, будто каждое дерево
умывается.
Тогда шорох в лесу бывает постоянный, и все кажется, будто кто-то
сзади подкрадывается. Но будь спокоен, это не враг и не друг
идет, а лесной житель сам по себе проходит на зимнюю спячку.
Змея прошла очень тихо и вяло, видно, ползучий гад убирается
под землю. Ей нет никакого дела до меня, чуть движется, шурша
осенней листвой. До чего хорошо пахнет!
Кто-то сказал в стороне два слова. Я подумал, это мне кажется
так, слух мой сам дополнил к шелесту умирающей природы два бодрые
человеческие слова. Или, может быть, чокнула неугомонная белка?
Но скоро опять повторилось, и я оглянулся на охотников.
Они все замерли в ожидании, что вот-вот выскочит заяц из частого
ельника.
Где же это и кто сказал?
Или, может быть, это идут женщины за поздними рыжиками и, настороженные
лесным шорохом, изредка очень осторожно одна с другой переговариваются.
— Равняй, равняй! — услыхал я над собой высоко.
Я понял, что это не люди идут в лесу, а дикие гуси высоко вверху
подбодряют друг друга.
Великий показался наконец в прогалочке, между золотыми березами,
гусиный караван, сосчитать бы, но не успеешь. Палочкой я отмерил
вверху пятнадцать штук и, переложив ее по всему треугольнику,
высчитал — всего гусей в караване больше двухсот.
На жировке в частом ельнике изредка раздавалось «бам!» Соловья.
Ему там очень трудно разобраться в следах: ночной дождик проник
и в густель.и сильно подпортил жировку.
Этот густейший молоденький ельник наши охотники назвали чемоданом,
и все уверены, что заяц теперь в чемодане.
Охотники говорят:
— Листа боится, капели, его теперь не спихнешь.
— Как гвоздем пришило!
— Не так в листе дело и в капели, главное, лежит крепко, потому
что начинает белеть, я сам видел галифе белые, а сам серый.
— Ну, ежели галифе побелели, тогда не спихнешь, его в чемодане
как гвоздями пришило.
Смолой, как сметаной, облило весь ствол единственной высокой
ели над густелью, и весь этот еловый чемодан был засыпан опавшими
березовыми листочками, и все новые и новые падали с тихим шепотом.
Зевнув, один охотник сказал, глядя на засыпанный ельник:
— Комод и комод! Зевнул и сам мастер Томилин. С тем ли шли:
зевать на охоте! Мастер Томилин сказал:
— Не помочь ли нам Соловью? Смерили глазами чемодан, как бы
взвешивая свои силы, пролезешь через него или застрянешь.
И вдруг все вскочили, решив помогать Соловью.
Ринулись с криком на чемодан, сверкая на проглянувшем солнышке
заплатами чиненых стволов.
Всем командир мастер Томилин врезался в самую середку, и чем
его сильней там кололо, тем сильней
он орал.
Все орали, шипели, взвизгивали, взлаивали: нигде таких голосов
не услышишь больше у человека, и, верно, это осталось от тех
времен, когда охотились на мамонта.
Выстрел.
И отчаянный крик:
— Пошел!
Первая, самая трудная часть охоты кончилась, все равно, как
если бы фитиль подложили под бочку с порохом, целый час он горел,
и вдруг, наконец, порох взорвался.
И каждому надо было в радости и в азарте крикнуть :
— Пошел, пошел!
Уверенный и частый раздался гон Соловья, и после него, подвалив,
Шарик ударил, Рестон, действительно очень резко: рез-тон.
Вмиг вся молодежь, как гончие, не разбирая ничего, врассыпную
бросается куда-то перехватывать, и с нею мастер Томилин, как
молодой — откуда что взялось,— летит, как лось, ломая кусты.
Таким никогда не подстоять зайца, но, может быть, им это и не
надо, их счастье — быстро бежать по лесу и гнать, как гончая.
Мы с Федором, старые воробьи, переглянулись, улыбнулись, прислушивались
к гону и, поняв, куда завертывает заяц, стали: он тут на лесной
полянке перед самым входом в чемодан, я немного подальше на
раз-вилочке трех зеленых дорог между старым высоким лесом и
частым мелятником.
И едва только затих большой, как от лося, треск кустов, ломаемых
на бегу сорокалетним охотником, далеко впереди на зеленой дорожке,
между большим лесом и частым мелятником, мелькнуло сначала белое
галифе, а потом и весь серый обозначился: ковыль-ковыль, прямо
на меня.
Я смотрел на него с поднятым ружьем через мушку: мамонт был
самый маленький белячок из позд-нышком-листопадников, на одном
конце его туловища, совсем еще короткого, были огромные уши,
на другом— длинные ноги, такие, что весь он на ходу своим передом
то высоко поднимался, то глубоко падал.
На мне была большая ответственность — не допустить листопадника
до чемодана и не завязить там опять надолго собак: я должен
был убить непременно этого мамонта. И я взял на мушку.
Он сел.
В сидячего я не стреляю, но все равно ему конец неминуемый,
побежит на меня — мушка сама станет вниз на передние лапки,
прыгнет в сторону — мушка мгновенно перекинется к носику.
Ничто не может спасти бедного мамонта.
И вдруг...
Ближе его из некоей мелятника показывается рыжая голова и как
бы седая от сильной росы.
— Шарик?
Я чуть было не убил его, приняв за лисицу, но ведь это же не
Шарик, это лисица..'.
И все это было в одно мгновение, седая от росы голова не успела
ни продвинуться, ни спрятаться. Я выстрелил, в некоей заворошилось
рыжее, вдали мелькнуло белое галифе.
И тут налетели собаки...
Налетел Федор. С ружьем наперевес, как в атаке, выскочил из
леса на дорожку мастер Томилин и потом все, сверкая заплатами
ружей. Сдержанные сворками собаки рвались на лисицу, орали не
своим голосом. Орали все охотники, стараясь крикнуть один громче
другого, что и он видел промелькнувшую в густели лисицу. Когда
собаки успокоились и молодежь умолкла, осталась радость у всех
одинаковая, как будто все были один человек.
Федор сказал:
— Шумовая.
Мастер Томилин по-своему тоже:
— Чумовая лисица.
_
|
|