АНЧАР
Люблю
гончих, но терпеть не могу накликать в лесу, порскать, лазать
по кустам и самому быть, как собака. У меня было так: пущу,
а сам чай кипятить, не спешу даже, когда и подымет: пью чай,
слушаю и, как пойму тон, перехватываю, становлюсь на место—
раз! и готово.
Я так люблю.
Была у меня такая собака Анчар. Теперь в Алексеевой сече, откуда
лощина ведет на вырубку,— в этой лощине над его могилой лесная
шишига стоит...
Не я выходил Анчара. Привел раз мне один мужичок гончую, был
это рослый, статный кобель и на глазах очки. Спрашиваю :
— Краденый?
— Краденый,— говорит,— только давно было, зять щенком из питомника
украл, теперь за это ничего не будет. Чистая порода...
— Породу,— говорю,— сам понимаю, а как гоняет?
— Здорово. Пошли пробовать.
И только вышли из деревни, пустили, понимай, как звали, только
по седой узерке след остался зеленый... В лесу этот мужичок
говорит мне:
— Я что-то озяб, давай грудок разведем.
«Так не бывает,— думаю,— не смеется ли он надо мной?» Нет, не
смеется, собирает дрова, поджигает, садится.
— А как же,— спрашиваю,— собака?
— Ты,— говорит,— молод, я стар, ты не видал такого, я тебя научу:
о собаке не беспокойся, она свое дело знает, ей дано искать,
а мы будем чай пить. И ухмыляется. Выпили мы по чашке.
— Бам!
Я так и рванулся.
Мужичок засмеялся и спокойно наливает себе вторую чашку.
— Послушаем,— говорит,— что он поднял.
Слушаем.
Густо лает, редко и хлестко гонит.
Мужичок понял:
— Лисицу мчит.
Мы по чашке выпили, а тот уже версты четыре пролетел. И вдруг
скололся. Мужичок в ту сторону рукой показал, спрашивает:
— Там у вас коров пасут?
И верно, в этой стороне пасут карачуновские.
— Это она его в коровий след завела, теперь он добирать будет.
Выпьем еще по одной.
Но недолго пришлось отдохнуть лисице, опять схватил свежий след
и закружил на малых кругах,— видно, была местная. И как на малых
кругах пошел, мужичок чай пить бросил, грудок залил, раскидал
ногами и говорит:
— Ну, теперь надо поспешать.
Бросились перехватывать на полянку перед лисьими норами. Только
расставились, и она тут на поляне, и кобель у нее на хвосте.
Трубой она ему показала в болото, он же не поверил,— тяп! за
шею, она — вию! и готово: лисица,— и он рядом ложится лапу зализывать.
Его звали глупо: «Гончар», я же на радости крикнул:
— Анчар.
И так пошло после: Анчар и Анчар.
Сердце охотничье, вы знаете, как раскрывается? Знаете, утро,
когда мороз на траве и перед восходом солнца туман, потом солнце
восходит и мало-помалу туман отдаляется, и то, что было туман,
стало синим между зелеными елями и золотыми березками, да так
вот и пошло все дальше и дальше синеть, золотиться, сверкать.
Так суровый октябрьский день открывается, и точно так открывается
сердце охотничье: хлебнул мороза и солнца, чихнул себе на здоровье,
и каждый встречный человек стал тебе другом.
— Друг мой,— говорю мужичку,— по какой беде ты собаку такую
славную за деньги отдаешь в чужие руки?
— Я в хорошие руки отдаю собаку,— сказал мужичок,— а беда моя
крестьянская: корова зеленями морозцу хватила, раздулась и околела,—
корову надо купить, без коровы нельзя крестьянину.
- Знаю, что нельзя, жаль мне очень тебя. А что же ты просишь
за собаку?
— Корову же и прошу, у тебя две, отдай мне свою пеструю.
Отдал я за Анчара корову.
Эх, и была же у меня осень, в лесу не накликаю, не порскаю,
не колю глаза сучьями, хожу себе тихо по дорожкам, любуюсь,
как изо дня в день золотеют деревья, бывает, рябцами займусь,
намну тропок, насвистываю, и они ко мне по тропкам сами бегут.
Так прошло золотое время, в одно крепкое морозное утро солнце
взошло, пригрело, и в полдень весь лист на деревьях осыпался.
Рябчик на манок перестал отзываться. Пошли дожди, запрела листва,
наступил самый печальный месяц — ноябрь.
Вот нет этого у меня, чтобы шайками в лес на охоту ходить, я
люблю идти в лесу тихо, с остановками, с замиранием, и тогда
всякая зверюшка меня за своего принимает, всякую такую живность
очень люблю я разглядывать, всему удивляюсь и бью только, что
мне положено. И это мне хуже всего, когда шайками в лесу идут,
гамят и бьют все, что попадется. Но бывает, какой-нибудь согласный
приятель, понимающий охотник явится — люблю проводить его, другое
это удовольствие, а тоже хорошее: хорошему человеку до смерти
рад. Так пишет мне в начале ноября из Москвы один охотник, просится
со. мной погонять. Вы все знаете этого охотника, не буду его
называть. Конечно, я очень обрадовался, отписал ему, и в ночь
под седь-. мое он ко мне является.
И вот нужно же так: перед этим лег было славный зазимок и как
раз под седьмое растаял: грязно, моросит мелкий холодный дождик.
Всю ночь я не спал, беспокоился, как бы дождик не помешал и
не смыл ночные следы. Но счастливо вызвездило после полуночи,
и к утру зайцы славно набегали.
До рассвета, при утренней звезде, мы чаю напились, наговорились
и, когда заголубело в окне, вышли с Анчаром на русаков.
Озимый клин в эту осень начинался у самой деревни, была озимь
в ту осень густая, тугая, сочно-зеленая, хоть сам ешь. И русак
на этой озими так наедался, вы не поверите, сало внутри висело,
как виноград, и я почти по фунту с русака надирал. Весело взял
Анчар след, покружил, разобрался в жировке и пошел прямым ходом
на лежку. В лесу в это время капель, шорох. Этого русак очень
боится, выбирается и ложится у нас на вырубке против Алексеевой
сечи. И как я понял Анчара, что он с зеленей пошел на вырубку,—
скорей на пустошь к лощине: с вырубки русаки непременно этой
лощиной бегут. На первое место я поставил приятеля, у края оврага,
сам же стал по другой стороне, и ему не видно меня, а мне он
весь, как на ладони.
План, конечно, и на охоте необходим, но только редко по плану
приходится. Ждем-пождем,— нет гона, и Анчар как провалился.
— Сережа,— кричу я...
Ах, виноват, не хотел я называть вам этого охотника, вы все
его знаете, ну, да ведь Сергеев у нас много.
— Сережа,— кричу я,— потруби Анчара.
Свой охотничий рог я ему отдал, он большой мастер трубить и
любит. И только взялся Сережа за рог, гляжу — Анчар к нам бежит
по лощине. Сразу я понял по его походке, он тем же самым следом
бежит, и еще понял, это того русака лисица или сова перегнали
с лежки, он прошел уже лощину, и Анчар его добирает. Вот когда
он поравнялся с моим приятелем, гляжу, тот поднимает ружье и
прицеливается...
И ничего бы не было, если бы в ту минуту я вспомнил, что как
раз с этого самого места раз я сам в человеческую голову целился
и только вот чуть-чуть не убил: лощиной шел человек в заячьей
шапке, мне была только шапка видна, и вот только бы курок спустить,
вдруг вся голова показалась. Мелькни мне это в памяти, я понял
бы, что сверху видна только шерсточка, крикнул бы и остановил.
Но я подумал— приятель мой балуется, это постоянно бывает у
городских охотников, как у застоялых коней. Думал, шутит, и
вдруг — бац!
Было тихо, дым весь пал в лощину и все застелил.
Обмер я и сразу вспомнил, как с того места, сам в человеческую
голову чуть-чуть не выстрелил.
Синий дым лег на зеленую лощину. Жду я, жду, и мгновенья проходят,
как годы, и нет Анчара, нет: из дыма не вышел Анчар. Как рассеялось,
вижу, спит мой Анчар на траве вечным сном, на зеленой траве,
как на постели.
С высоких деревьев на малые капают тяжелые осенние капли, с
малых — на кустики, с кустов — на траву, с травы—на землю: печальный
шепоток стоит в лесу и стихает только у самой земли: тихо принимает
в себя земля все слезы...
А я на все сухими глазами смотрю...
«Ну, что же,— думаю,— бывает и хуже, и человека по случаю убивают».
Перегорелый я человек, скоро с собой справился, и уж стало у
меня складываться, как бы лучше мне сделать приятелю, поласковей
с ним обойтись, знаю ведь, не лучше ему, чем мне, и на то мы
охотники, чтобы горе умывать радостью. В Цыганове самогонка
живет в каждой избе, так я и решил: идти в Цыганово и все замыть.
Сам думаю так, а сам смотрю на приятеля и удивляюсь: сошел вниз,
поглядел на убитого Анчара, опять стал на место и стоит себе,
будто все еще гона ждет.
В чем же тут штука?
— Гоп! — кричу. Отозвался.
— Ты в кого стрелял? Помолчал.
— В кого,— кричу,— ты стрелял? Отвечает:
— В сову.
Оторвалось у меня сердце.
— Убил. Отвечает:
— Промазал.
Сел я на камень и вдруг все понял.
— Серега! — кричу.
— Ну!
— Потруби Анчара.
Гляжу, схватился Серега за рог и остановился. Сделал шаг в мою
сторону: видно, стыдно стало, шагнул другой раз и задумался.
— Ну же,— кричу,— потруби! Он опять берется за рог.
— Скорей,— кричу,— скорей!.. К губам рог приставляет.
— Да ну же, ну...
И затрубил.
Сижу я на камне, слушаю, как приятель трубит, и страшной чепухой
занимаюсь: вижу вот, как ворона за ястребом гонится, и думаю,
почему же он ей не даст по затылку, ему бы только раз тюкнуть.
С такими думами можно на камне сколько угодно сидеть. И тут
же колом стоит вопрос о самом человеке: почему ему нужен обман?
Смерть есть конец, все кончается так просто и зачем-то всем
надо трубить? Вот убита собака, никакой охоты у нас быть не
может, и сам же он собаку застрелил и знает он: человек я, не
безделушка, с него не взыщу и слова попрека на скажу... .
Кого он обманывает?
— Вот;— указываю,— иди ты по той тропинке, она тебя в Цыганово
приведет, мы там с тобой выпьем, иди туда и потрубливай, все
потрубливай, я же буду в лесу ходить и слушать, не викнет ли
где-нибудь Анчар на трубу.
— Да ты,— говорит,— возьми рог и сам труби.
— Нет,— отвечаю,— не люблю я трубить, у меня от этого в ушах
звук остается, ничего не слышу, а тут надо слушать малейшее.
Оробел он и спрашивает нерешительно:
— А ты сам куда пойдешь? Я показал в сторону, где Анчар лежит.
«Ну,— думаю,— деваться теперь ему некуда, сейчас признается».
И вот нет же, говорит:
— В ту сторону я тебе идти не советую, там и деревьев нет, на
кусту он не может повеситься.
— Хорошо,— отвечаю,— я вон туда пойду. А ты, пожалуйста, не
забывай, все потрубливай и потруб-ливай.
Как я сказал, что в другую сторону пойду, очень он обрадовался
и затрубил, и так ему надо версты три все трубить и трубить.
«Нет,— говорю ему вслед,— на живых началах много бывает чудес,
а на мертвых концах чудес не случается: не отзовется Анчар.
Оттого настоящий охотник смотрит прямо в глаза и говорит: выпьем,
друг, все кончилось».
Да, кого он обманывает?
У меня за поясом всегда маленький топорик для всякого случая,
отрубил я им конец у сушины, вытесал вроде лопаты и выкопал
' яму в мягкой земле. Уложил Анчарушку в яму, холмик насыпал,
нарезал дерну, обложил. На гари был у меня примечен чертик из
обгорелого дерева, в сумерках он очень наших баб пугает и все
зовут его шишигой. Сходил я на гарь, приволок эту штату и поставил
Анчару памятник.
Стою, любуюсь на черта, а Сережа все трубит, трубит. «Кого ты,
Сережа, обманываешь?»
Моросит дождик, мелкий, холодный. С высоких деревьев падают
тяжелые капли на малые, с малых — на кусты, с кустов — на траву
и с травы — на сырую землю. Во всем лесу шепоток стоит и выговаривает:
мыши, мыши, мыши... Но тихо принимает в себя мать-земля все
слезы и напивается ими, все напивается...
Стало мне так, будто все дороги на свете в один конец сошлись,
и на самом конце стоит лесной черт на собачьей могиле и с таким
уважением на меня смотрит.
— Слушай, черт! — говорю.— Слушай...
И сказал я речь над могилой, и что сказал — потаю.
После того стало мне на душе спокойно, прихожу в Цыганово.
— Перестань,— говорю,— Сережа, трубить, все кончено, я все знаю.
Кого ты обманываешь?
Он побледнел.
Выпили мы с ним, заночевали в Цыганове. Охотника этого вы все
знаете, у каждого из нас есть такой Сережа на памяти.
|
|