Охота охотник оружие охотничье оружие охотничьи собаки трофеи добыча патроны порох ружье


Охота охотник оружие охотничье оружие охотничьи собаки трофеи добыча патроны порох ружье

Библиотека

 

Глеб Горышин

Островенский вермут

Весной никто не ездит по этой дороге. Только ездит Коля Савельев, на «ЗИЛе-сто-полсотни-первом». Утром Коля везет на делянку рабочих — из Сигожно, Остро­венского, Кыжни. Вечером отвозит их по домам. Жи­вет Коля на лесоучастке в Кыжне, в щитовом сборном доме, — дом на две семьи. Семья у Коли три человека: сам Коля — глава, жена Капитолина и сын Володька, четырех с половиной лет. У Володьки имеется только одна игрушка — старый карбюратор, папа принес. Иг­рушки в Кыжне не продаются. Съездить в город у Коли нет времени. Володька возит по полу карбюратор, урчит, как папин автомобиль.

Поселок назван по имени речки — Кыжня; речка сплавная, в зиму ее берега обрастают штабелями бре­вен высотою в трехэтажные дома. В Кыжне живут сплавщики. Весной они рушат штабеля — бревна с плеском, с брызгами падают в реку, — ставят запони, переборы, разбирают заломы, подпихивают застряв­шие бревна баграми. Кыжня впадает в Вяльнигу, Вяльнига — голубая весной, как небо, и белые льдины плы­вут по Вяльниге — облака. В Кыжне живут заготови­тели леса: вальщики, обрубщики сучьев, трелевщики, трактористы, шоферы лесовозов, учетчицы, десятники, бригадиры. Есть мастерские, гараж, движок, восьми­летняя школа, детсад, столовая, красный уголок с биб­лиотекой. До Островенского от Кыжни семь километ­ров, до Сигожно — тридцать, до станции Вяльнига — сорок два.

Весной тут не ездит никто, только Коля Савельев каждое утро везет рабочих из Сигожно, по пути заби­рает островенских, кыженских. Дорога идет берегом Вяльниги, берег сухой, высокий, увалистый, поросший сосной.

И Вяльнига тоже как дерево: ствол — русло реки, а ветки — притоки, лесные речки — Сигожа, Шимокса, Воткуса, Вондега, Кыжня, Сярга. Слова эти — Вяльни­га, Шондига, Кыжня — начинаются с ударного слога, как все слова в финно-угорских наречиях. Тут издавна жили карелы, вепсы, да и поныне живут. Словесные корешки остаются в названиях рек. Речными именами нарекают поселки. Поселки строят на скорую руку, на недолгую жизнь — покуда срубят весь лес.

Кыжня окружена глухими лесами — тайгой, по вепсски — корбой. По веснам я ездил сюда на охоту. До Вяльниги — автобусом, там ноги в руки и пошел бережком — сорок два километра. Устанешь — заж­жешь костер, черпнешь котелком из Вяльниги воды с ледышками — распиваешь чаи, закусываешь хлебом и колбасой, лакомишься пряниками. Все вкусно, лю­бая еда в охотку. Кукушки считают время, как метро­номы. Поют дрозды.

Дорога пустая, никто не ездит по ней весной, а ходить разучились в наш-то машинный век. Разве встретится Коля Савельев, остановится, скажет:

— Начальник участка в Вяльнигу послал за нигро­лом. К вечеру обернусь. Если что, ты подожди. Под­везу. В ногах правды нет.

— Да ничего, пойду помаленьку, — скажу я Ко­ле. — Догонишь, дак сяду.

Я стараюсь говорить, как говорят на Вяльниге, — «дак»...

Кузов Колиного «ЗИЛа» набит народом: все зна­ют, когда едет Коля. Лица у островенских баб напек­лись, загорели, в глазах весенняя живость, голубизна. Бабы глядят на меня с лукавством:

— Дойдет, ноги длинные. Сразу видно — турист. Я не хочу быть туристом. Хочу, как нынче приня­то говорить, вписаться в пейзаж. Но вот же не вписы­ваюсь. Сколько лет хожу по этой дороге, а все турист. Ладно. Коля проехал, больше встречных не будет.

Коля — мой давний знакомый. Меня познакомил с ним директор сплавной конторы, тоже мой давний зна­комый.

Иду бережком и слышу, как шурхают льдины и бревна внизу на реке, считает время кукушка, вдыхаю запах ожившей сосны и весеннего снега — и знаю: на­стала весна. В городе можно ее не заметить, даром про­жить...

В апреле пришло из Кыжни письмо от Коли Са­вельева: «В прошлом году не получилось у нас. При­езжайте нынче к 1 Мая. Можно поохотиться. В марте я ходил на тока. У глухарей начерчено. Птица есть. До Сигожно ходят машины. Из Сигожно можно будет уехать со мной. Я каждый день еду. Везу рабочих».

Если б не Коля, на время распутицы вся работа в лесу прекратилась бы на Кыженском лесоучастке. Ди­ректор сплавной конторы любит Колю Савельева, в прошлом году наградил его именными часами. И в этом, наверное, чем-нибудь наградит. Как же не лю­бить директору Колю? Любит ли Коля директора, я не знаю.

Иду пешком из Вяльниги в Кыжню — сорок два километра. Дошел до Островенского — значит, оста­лось десять. В Островенском захожу в магазин. Не по­тому, что истощились запасы в пути, а потому, что шагать да шагать — однообразная все же работа.

Какой в магазине запах, точно сказать не могу, это — смешанный запах огурцов в рассоле, керосина, халвы, резиновых сапог, хомутов, дегтя, лежалого хле­ба, одеколона, селедки, мятных пряников. И чего-то еще — запах сельского магазина. Внимательно разгля­дываю поставленные в углу два велосипеда, мопед, ра­диолу «Ригонда», потом переключаю внимание на зим­ние шапки с ушами, на косы, грабли, лопаты, топоры, фонари «летучая мышь». У прилавка стоят женщины, берут пшено, макароны, соль, сахар, скумбрию в мас­ле, мыло, лавровый лист. Пока изучаю прейскурант островенской лавки, бабки изучают меня: что за пти­ца, в такую-то пору, по бездорожью...

Молчание воцаряется в магазине, женщины глядят на меня. У всех загорелые лица. Я изучаю названия вин. Тут открывается дверь, бабка в жакетке, в плат­ке веселым, весенним голосом сообщает:

— Сейчас по радио передавали — не то в Индии, не то в Индонезии, не поняла, у одной сразу семь ре­бятишек родилось.

Это известие всеми в лавке принимается близко к сердцу. Обсуждают судьбу семерых близнецов:

— А что же, девчонки или мальчишки?.. Вот как надо: без малого мать-героиня... У нас бы такое — сра­зу бы дали квартиру... Так то в Индии... Я слыхала по радио, там в каждой семье не меньше семерых ре­бят. У них климат другой, одежды им нужно самую малость, и финики растут, сами с деревьев падают, только собирай... Да... У нас на такую ораву одних ва­ленок сколько надо... Вон у меня в зиму две пары стоптали...

Интерес ко мне пропал, есть события полюбопыт­ней. Я беру бутылку вермута. Уйти из лавочки, ни­чего не купив, неловко — ладно, бог с ним...

Коля Савельев догоняет меня, когда до Кыжни ос­тается всего ничего. Влезаю в кузов, в фургон. Еду последние полкилометра. Завернуть домой недосуг Коле Савельеву: его ждут рабочие — сигоженские, ост­ровенские, кыженские. Надо увезти их домой.

— Когда приедешь-то, Коля? — спрашиваю я, спрыгнув с кузова у околицы Кыжни.

— Два часа уходит на ездку до Сигожно. Если только на сяргинском болоте не закукую. Так-то не должно. Обычно проскакиваю... Вы у меня отдыхайте. Капа дома, наверно. Прилягте, поспите с дороги.

Коля зовет меня то на «вы», то на «ты». Времени у нас не нашлось познакомиться ближе. Коля едет, едет. Больше никто не может проехать в распутицу, в лучшем случае доезжают до сяргинского болота — буксуют, рычат моторы, пока не зароются по уши. Ждут, когда вытянет трактор. Однажды Коля слег с язвой двенадцатиперстной кишки, отдали его «ЗИЛ» другому шоферу. Тот чуть отъехал от Кыжни и увязил машину на первом же плывуне. До чего добуксо-вался — сцепление полетело. После этого случая дирек­тор сплавной конторы распорядился никому Колин «ЗИЛ» не давать. Когда Коли нет, «ЗИЛ» запирают в «бокс», чтобы никто и не смотрел на него косым оком. «Машина, как баба, — сказал директор, — пой­дет по рукам — значит, рассыплется, по деталям не со­берешь. Пущай при одном хозяине будет...»

Я потоптался на крылечке савельевского дома, по­скребся в дверь — никто не вышел ко мне. Как оказа­лось, выйти было нельзя: Володька сидел на горшке и требовал к себе внимания. Капитолина извинилась передо мной, управилась с Володькой и стала меня привечать, потчевать чаем с брусничным вареньем. Я объяснил про себя, кто я, откуда, зачем. Капитолина могла позабыть обо мне, о моем прошлогоднем визи­те. Но она все помнила, знала. Она работала нянькой в детском саду, в эту зиму Володька много болел, при­шлось сидеть дома.

Говорила она о муже с горестным выражением на лице:

— Коля мается животом, исхудал, в чем душа дер­жится. Будто больше всех ему надо, каждый день по двенадцать часов из машины не вылазит. Только при­одет к ночи, сунется поспать, затемно опять надо ехать. Горячей пищи совсем не видит — как же тут не заболеть?

Капитолина дала мне валяные опорки, чтобы от­дыхали ноги. Мы сидели с ней у стола, пили чай из со­гретого на углях, на шишках самовара. Володька во­зил по полу папин карбюратор, жужжал: «Вж-ж-ж!» Капитолине было, наверное, тридцать, или чуть боль­ше того, или меньше. Когда я вошел, то на ней был халат, ноги впробоску сунуты в тапочки. Она убежала в другую комнату, переоделась в шерстяной джемперок. Волосы заплела в косу. Ее большая грудь вольгот­но обреталась под одеждой. Тонкие в лодыжках ноги розовели.

Капитолина смотрела серьезно. Глаза в ее облике составляли главное, некий центр, как глаза божьих матерей на фресках старых иконописцев; не знавшие никаких подкрасок, косметики, ресницы были густы, темны, загнуты кверху, как в юности, а глаза обмета­ны тенью давней, привычной усталости.

— Вообще-то мы каждый год собираемся уехать отсюда, — говорила Капитолина. — Коля зарабатывает хорошо, но зачем нам тут эти деньги? Ведь мы ничего не видим. Кино показывают, и то не можем сходить: у Коли времени не бывает. Он как все равно ненор­мальный работает. Вернется из ездки — и вот под ма­шиной бы только ему и сидеть. Как чушка грязный придет, с ног валится, даже помыться путем не мо­жет. Не знаю... Мы из Рязанской области с Колей. С одной деревни. Он в армию ушел, я ждала. Потом вер­нулся, говорит — поехали куда, хоть свет посмотрим, пока молодые. Объявление он прочитал, что на лесо­заготовки берут. Шофер он первого класса, мог бы ве­зде устроиться. Ну вот, поехали. Седьмой уж год. Не знаю... В отпуск приедем к себе в деревню, — у него там мать бедует одна и мои родители старики. Зовут: приезжайте, живите. Теперь там совхоз — и заработки, и все... У его матери дом, и у моих тоже дом. Как соберемся ехать, директор узнает, вызовет Колю — премию даст или что... Без Коли-то тут в распутицу вообще остановится жизнь. Никто не ездит. Никому неохота уродоваться. Только мой Коля грязь месит. В нем уж и тела-то не осталось совсем, как воробей, ей-богу... А директор знает, как к нему подойти. Коля добрый у нас. Такой уж добрый, что и не знаю. Ди­ректор просит: «Останься еще хоть на год». Коля от­казать не умеет... Вот дали полдома. А что этот дом? Зимой как засвищет — его сквозь продувает...

Не зная, чем утешить Колину хозяйку, я достал из мешка бутылку островенского вермута и предложил выпить. Капитолина сказала:

— Вам самим пригодится. В лесу-то с устатку... Коля мой в рот не берет, А я и вкусу его не знаю.

Колю ждать оставалось еще долго. Я сказал, что пойду поохочусь на рябчиков. Ноги мои гудели, ко­нечно, после длинной дороги из Вяльниги в Кыжню. Я вышел на берег. Солнце грело. Отыскал посреди шта­белей закуток. Приладил пару осиновых плах, сел, при­корнул. То ли спал, то ли нет. Река бежала, крути­лась, толклась в берега, что-то невнятное лопотала. То есть невнятное для меня. Говор бегущей воды был ис­полнен какого-то смысла. И в свете низкого солнца, в рдяной окраске сосен на том берегу тоже значился некий образ. Настраивали свои кларнеты и флейты дрозды. Будто действо вершилось в природе, акт со­творения красоты; каждый звук, отголосок, соразмерность света и тени, темный глянец воды и размытая голубизна неба, зеленая сутемь елового леса и белые струи берез — все было ладно, уместно и чудно.

Я думал, что вот за этим приехал сюда — увидеть, услышать, что это выше всех зрелищ, музеев, театров и кинофильмов. Я думал так, однако слушал не толь­ко певчих дроздов и журчащую речку. Где-то рычал на срывке леса бульдозер. Я слушал, не идет ли Коля Савельев, Хорошо бы, поскорее приехал, пошли бы на ток. Глухаря бы домой привезти, стушить его в духов­ке, подать с брусникой, кого-нибудь угощать — хоро­шего человека...

Солнце, коснувшись холодной земли, остыло, по­багровело, растеклось в зарю. Запахло морозом. Я воз­вратился в савельевский дом, опять угостился чаем.

— Да вы прилягте, поспите, — сказала Капитолина, — кто же его знает, когда он приедет. Правда, если он что пообещает, то обязательно сделает. Но могли его и в Вяльнигу послать или еще что. Он у нас без­отказный. Такой уж он Коля и есть — безответный. Вон там я вам постелю, на диване. Если хотите, при­емник можете слушать...

Я лег и тотчас пошел, пошел по дороге. Грибы уви­делись мне на хвойной подстилке — сморчки и строч­ки. Сморчки вкусно пахли белым грибом, то есть ле­том и ранней осенью, спелостью, кухней лесной. В по­лусне я услышал, что кто-то склонился ко мне. От­крыв глаза, увидел Капитолину. Она укрыла меня оде­ялом и подоткнула края... Я зажмурился, будто и нет меня. Тихо ступая, Капитолина вышла из комнаты.

Я проснулся внезапно, как и заснул, — в щели под дверью виднелся свет. Я вышел, Капитолина гладила на столе детское белье. Стенные часы, ходики с гирь­кой, показывали половину двенадцатого.

— Да вы спите, спите, — сказала Капитолина. — Запропастился наш Коля. Вот же, позвал человека, человек такую дорогу ломал... Спите, чего уж теперь.

Я послушался и снова лег. Заснул, теперь, быть может, надолго. Но тут меня разбудили. Коля стоял

надо мной:

— Пойдемте. Половина второго. Тут рядом, за Кыжней, есть небольшой точек. Как раз успеем.

Я стал собирать пожитки, плохо соображая, что где.

— Да вы не торопитесь, — говорил Коля, — время есть. Раньше трех часов на току нечего делать. Они в три запоют. Тут рядом...

Капитолина молча глядела на наши сборы. Глаза ее выражали не то чтобы осуждение, скорее печаль. На детской кроватке в углу посапывал Володька.

— Завтра-то как поедешь? — тихо сказала Коле жена. — Ведь тебе же к шести подыматься.

Коля ничего не ответил. На темном его, закоптелом лице светлели глаза. Волосы свалялись. Видно было, что человек долгое время не снимал кепку.

— Я бы раньше приехал, — сказал Коля, — дирек­тор меня послал из Сигожно в Вяльнигу за тросами съездить. Да там пока завсклада искали...

— Ты к каждой дырке затычка, — сказала Капи­толина. — Другие восемь часов за те же деньги ра­ботают, а ты все двенадцать.

— Сверхурочные оформят, потом отгуляю, — ска­зал Коля Савельев, кротко улыбаясь.

— Делам-то краю не будет. Отгуливать-то когда? Гуляка нашелся. — Капитолина укоряла своего мужи­ка, но не было в ее укоризне надсадной, неутолимой женской обиженности. Будто пеняла она не мужу, а мальчику, сыну.

Коля надел ватник и кепку, закинул за плечо од­ноствольную «ижевку». Мы вышли в кромешную тьму. Только звездочки чуть мерцали в немыслимой выси. Свет их не доходил до нас. Я еще не совсем проснулся. Меня пошатывало, я видел только Колину спину. Ку­да, сколько мы шли, не знаю. Коля остановился, я ткнулся в его спину.

— Вот здесь, — прошептал Коля. — Один-то точно поет. Может, еще есть. Вы идите вот так, в канаву уп­ретесь, в осушитель. Там можно слушать.

Я пошел и уперся в канаву. Присел на корягу. Про­дрог, Забылся. Не верил, что может запеть глухарь вот тут, за околицей Кыжни.

Вскоре стали попискивать птахи, прохоркал вальд­шнеп, протрубили журавли. И глухарь вдруг послы­шался или пригрезился мне — это щелканье клювом, шипенье, фырчанье — глухариная песня... Я запрыгал под песню, проваливаясь в снег и в воду; песня теря­лась, блуждала, перемещалась в сонме все более звуч­ных лесных голосов. Я опять ее находил, сближался с нею...

Протяжный, долгий разнесся над лесом выстрел, и лес замолчал. Коля вышел ко мне, неся в руках глу­харя. Глухарь волочился клювом и крыльями по зем­ле. Кровь сочилась из клюва, кроваво рдела набухшая по-весеннему глухариная бровь.

— А я ждал, ждал — сказал Коля, — когда ты к нему подойдешь. Нет, слышу, в другую сторону попер. Ну что ж, думаю, раз уж так вышло, надо взять глу­харя. Ребята кыженские этот ток знают. Не убили бы, дак спугнули. — Коля Савельев вроде как извинялся передо мной, но лицо его выражало теперь азарт, воз­буждение, радость пережитой победной охоты. Ко мне он обращался на «ты».

Я оправдывался перед Колей:

— Там еще один пел, я совсем уже подошел к не­му... Тут ты и выстрелил.

— Возможно, — сказал Коля, — я за осушителем не бывал.

Мы возвратились домой на заре, лужи все подмо­розило утренником. Завтракать Коля не стал, торопил­ся, и умываться не стал. Глухарь лежал на столе, глаз его затянуло пленкой. Мы с Колей взглянули на глу­харя, потом друг на дружку.

— За делянкой в болоте должны токовать, — неуве­ренно, как-то раздумчиво сказал Коля. — Я в марте, по насту, на лыжах ходил, там все у них исчерчено. Время бы было, можно сходить... Сегодня мне опять, наверное, в Вяльнигу ехать... Вот на будущий год да­вайте. Я вам напишу...

Мы опять посмотрели на глухаря. Коля надел кеп­ку и ватник, но замешкался. Что-то ему не давало уй­ти. Глухарь лежал на столе. Мы стояли над ним. Капитолина тоже стояла. Минута молчания воцарилась над телом большой, краснобровой. лилово-черной с подпалинами, убиенной невинно птицы. Наконец, Коля сделал движение шеей, будто стараясь высвободиться из тесного ворота, шагнул к порогу:

— Ну, ладно. Рабочие дожидают...

— Коля! — промолвил я с мукой, с надеждой, с мольбой. — Дай мне этого глухаря. Возьми мой пат­ронташ, в нем двадцать четыре патрона. У тебя тоже шестнадцатый калибр. Скажи, чего надо, я из города вышлю. Игрушек Володьке пришлю. Ты выберешь вре­мя, еще убьешь, я уж два года впустую езжу...

Коля сказал:

— Ничего не надо. Бери. Капитолина сказала:

— Конечно берите. Да он и так ваш. Вы такую проделали дорогу, не все ли равно, кто его подстре­лил.

Коля ушел. Мне бы тоже лучше уйти, но той силы, которая двигала Колей, я не мог в себе отыскать. Ка­питолина укрыла меня одеялом и приласкала своей за­ботливой, материнской, женской рукой. Только и ска­зала мне:

— Спите.

Я улыбнулся ей и тут же уснул.

 

...Когда я прошел дорогу от Кыжни до Вяльниги, то позабыл, что глухарь у меня в мешке за спиной не мой, а Колин. Глухарь стал моим, как ружье, сапоги. С каждым километром глухарь тяжелел. Чем тяжелее он становился, чем больше я уставал, тем все более ут­верждался в праве владения этой добычей.

Из Кыжни в Вяльнигу я шел значительно дольше, чем из Вяльниги в Кыжню. Километрах уже, навер­ное, в трех от Вяльниги, против лесозавода, в потем­ках, силы оставили меня. Я сошел с дороги. У ограды лесозавода дыбились груды опилок. Я лег на опилки и тотчас забылся, помер. И, может быть, через мгно­венье воскрес. Поднялся. По дороге шел поздний про­хожий. Увидев восставшего из земли человека, меня, он подхватился бежать без оглядки. Быть может, и до сих пор в тех краях бытует легенда о ночном упыре, блуждающем около лесозавода.

Здесь бы можно закончить рассказ. Но в нем есть продолжение, как бы вторая глава. Рассказ вначале пройден, отмерен шагами.

На будущий год, в апреле, пришло письмо от Коли Савельева: «...Приезжайте. За делянкой в болоте у глухарей начерчено, в марте я ходил, смотрел. Выез­жать будете — сообщите письмом, когда. Чтобы я вы­брал свободное время».

Снова — Вяльнига, Сигожно, Островенское, Кыжня. Капитолина напоила нас с Колей чаем. Машина Колина, «ЗИЛ-сто-полсотни-первый», стояла под окном. Когда мы садились в машину, Капитолина вынесла бутылку островенского вермута:

— Вот возьмите. С прошлого года у нас стоит. Вы позабыли. В лесу с устатку выпьете.

Проехали мы километров, может, двенадцать. Коля то разгонялся, ходом проскакивал лужи, озера глиня­ной жижи, то цеплялся за грунт цепями. Нигде ни ра­зу он не застрял, не забуксовал. Дорога шла лесом, уперлась в вырубку и прекратилась.

— Прошлый год тут рубили, — сказал Коля, — я как привезу рабочих — сбегаю в лес. Ток нашел на бо­лоте. Помету полно накидано, и весной глухари по на­сту чертили. Правда, нынче тут еще дорубали послед­ки. Кто-нибудь мог разнюхать. Не знаю, вроде бы не должно...

Мы спустились по вырубке на болото. Тут росли только ели, обвитые лишаями. Безжизненно, глухо стало кругом, потемнело. Ноги проваливались в глу­бокий, рыхлый снег, под ним настоялась вода. Места­ми вода проступала наружу, приходилось щупать, про­меривать глубину. Мы искали хотя бы какой остро­вок твердой почвы, бугор, чтобы стать на ночлег. Шли по колено в снегу и воде, пока совсем не стемнело. То­гда нарубили еловых лап, настелили на снег, умяли. Наготовили дров, запалили костер. Хорошо поработав, согрелись. Костер получился в меру, без спешки спо­рый, веселый. Мы вскипятили чаю и пили его пополам с островенским вермутом. И так вышло вкусно да слад­ко, что лучше и не бывает. Тепло, возникнув в горта­ни, проникало до пяток, до самых кончиков пальцев. И хмель овеял нам головы — легкий, душистый, как ветерок в июле над полем цветов.

Коля полулежал на лапнике, против меня, за кост­ром. Глаза его заблестели от вермута с чаем. Коля — молчун, бездорожный ездок, плаватель по вечно тряс­ким протокам-проселкам — вдруг заговорил певуче, раздумчиво, складно, как говорят одинокие жители леса в избушках-кордонах. Так в старину говорили, — теперь уже этих избушек и нету нигде, лесовики все живут по поселкам.

— Вот я все еду, еду, — сказал Коля Савельев, — даже дома сижу за столом — все равно вроде еду. В семнадцать лет сел за руль, теперь уже мне тридцать четвертый. Когда я не еду, то будто бы и сам не свой, не у дел, чего-то мне не хватает. Жена меня попрека­ет, что я поддаюсь — куда пошлют, я и еду. Начальст­во хвалит: никто не может, а Коля Савельев может. Будто особенный я какой, А мне ехать просто. Чем лучше работу делать, тем проще она... Когда остановишься, тут уже сложно. Надо что-то еще уметь. Одни хозяйство заводят, курей, поросят, хворобу разную приобретают. К этому у меня душа не лежит. Другие водкой себя одуряют... Можно книжки читать. Я книж­ки любил читать. Помню, Ромена Роллана читал, «Жан-Кристоф». Еще когда в десятом классе учился. Работал и учился. Только начинал еще ездить на ма­шине. И ездить мне нравилось, и книжки читать. Еще не знал, что лучше...

— Теперь знаешь? — спросил я у Коли.

— Вот мы ехали с тобой, — сказал Коля, — заме­тил, я все норовил из колеи выбраться, на бровку? А все равно в колею затягивает, как ни крути. Чем луч­ше ты накатал свою колею, тем легче доехать до ме­ста... Конечно, на бровку хочется вылезти, свернуть куда-нибудь за кювет.

У меня как выпадает день свободный, — рассказы­вал Коля Савельев, — или хотя бы час — так я в лес. Это тоже как книгу читать: про себя забываешь, буд­то и нету тебя. Я мурашей люблю наблюдать, вот ин­тересные звери. Один с другим встретится — и давай лобызаться. Родня, стало быть, или дружки, кореша. Иные, как встретятся, подерутся — значит, вражда у них тоже, как у людей. И всё-то они спешат, всё заня­ты. Иной, глядишь, жука майского подцепил, — жук его тяжелее в сто раз, а он все равно волочет...

Или вон глухари. Я их редко когда стреляю. Про­шлый год так уж вышло, директор мне наказал. «Сво­ди, — говорит, — на ток писателя...» Ну, я не знал, что за птица такая, писатель все же... Неловко, если с пу­стыми руками с тока придет... Я долго ждал, думал, сам песню услышишь. Потом гляжу — совсем в дру­гую сторону ломишься... Интересная птица глухарь. Я в марте лыжи с собой прихвачу, рабочих свезу на делянку... Утречком рано наст крепкий. Сбегаю по­смотреть, как они крыльями чертят, танцуют. Снег чи­стый, все можно прочесть. Тоже целая книга... Или возьми — турухтаны. В мае, как в Кыжне спадает во­да, они на косах играют, на песке. Это у них такие любовные игры, представления, почище любого бале­та... На Вондеге бобры поселились, плотину построи­ли. Значит, что-то соображают. Не просто так... Я мог бы стать лесником, — сказал Коля Савельев, — мне нра­вится это дело. Но вот — стал шофером. Жена обижа­ется: редко дома бываю. И правда, так-то посмотришь, дом как все равно полустанок — короткая остановка. Погреешься чуток, чайком побалуешься, переку­сишь — и дальше. Дома всегда забота, какой-нибудь недостаток: то капусту солить, то валенок нет у Володьки, то болезнь, то Капитолина в Вяльнигу собра­лась, Володьку не с кем оставить. И слезы тут тебе, и обиды. И ты всегда виноватый выходишь — глава се­мьи. Я дома как-то теряюсь, — хозяин я, видать, нику­дышный. Я лучше лишнюю ездку сделаю — устану, и ладно, можно поспать... Мне, знаешь, за последнее вре­мя стал сниться остров. На нем эстонцы живут. Тоже у них колхозы, как у нас, а деревень — раз-два и об­челся. В наших деревнях каждый избу ставит впри­тык к соседу, да чтобы поближе к дороге, окошки вы­лупить на улицу, все ему надо видеть, пыли досыта наглотаться. И чтобы его все видели. У эстонцев сов­сем по-другому. Они свои мызы построили так, чтоб никто их не видел. По хуторам попрятались, с дороги их вообще не разглядишь. Вокруг хуторов липы выса­дили, клены, дубы. А сирень у них в июне цветет — дак это целое море цветов. Как у нас льняное поле в цвету, так у них, если сверху посмотреть, с погра­ничной вышки, все сиренью застлано... Я на погран­заставе служил на острове. Тоже шофером, на машине ездил, «ГАЗ-51». Ну, и так приходилось всякую служ­бу нести, наравне со всеми: и в дозоры ходил, на выш­ках дежурил. Рыба у нас на заставе всегда своя, сами ловили: салаки там полно было, и окунь крупный, а осенью — угорь... И вот однажды, в июле, послали меня с машиной помочь колхозу эстонскому, на сенокос. В командировку, значит, на целый месяц. На другой конец острова, в дальний район. Ну, дальность у них там не то, что наша: весь остров проедешь за полдня, хоть вдоль, хоть поперек. Начальник заставы на карте мне показал, как ехать. Дороги у них там везде дай бо­же, не нашим чета. Я бочку горючего погрузил и по­ехал. Кое-как отыскал пункт моего назначения. В прав­ление колхоза пришел, представился: мол, прибыл. Они по-своему там балакают, по-эстонски, разглядыва­ют меня, зубы скалят. Один, председатель, что ли, по-русски мало-мало знает, а так больше никто. Он гово­рит мне: «Поехали». Дорогу показывает. Ну я, что же, еду. Привез он меня на какую-то мызу. Хозяйка вышла, старуха, и молодая девка, рослая такая, креп­кая — эстонки вообще все здоровые,— показалась и скрылась. Председатель поговорил со старухой и мне объясняет, что здесь я буду жить. На постой меня, зна­чит, определили. Сирень как раз уже отцветала, про­стая сирень опала, а на персидской еще были цветы... Ладно, думаю. Место понравилось мне, но вида я не по­даю. Наше дело — солдатское. Отвез я председателя в правление, он мне говорит: «Отдыхай. Надо будет — мы позовем». Ладно. Что же? Приехал я к старухе. Машину поставил. Старуха по-русски ни в зуб ногой. И дочка ее тоже ни слова не знает. Чего-то лопочут и улыбаются. Показали мне, где помыться,— под ли­пой у них умывальник повешен. Старуха полотенце вы­несла. Помылся, меня приглашают в избу. К столу са­жают. Ставят миску с картошкой — картошка у них чистая, крупная, белая. Яичницу подают, на сале жа­реная, шипит. Салаку копченую, лук со сметаной. И ставят кружку металлическую, литра так на полтора. В ней пиво темное, густое. Я объясняю, что пусть и хо­зяйки тоже выпьют со мной. Они присели, и старая и молодая. Тоже пива себе налили, кружки поменьше у них. От пива тепло мне сделалось, весело. Я выпил, откушал, спасибо говорю. Молодайка меня зовет: пой­дем. На двор меня вывела. Голова у меня вроде ясная, а ноги плохо идут, тяжелые. Она смеется, зубы так и сверкают. Показывает мне — вон туда иди. Наверх мне надо идти по лесенке, на сеновал забираться. Я полез, а молодайка зубы все скалит. Ну, думаю, попал сол­дат к богу в рай. Вида не подаю... Сено свежее, на сене кошма войлочная постелена, простыня, подушка пухо­вая в розовой наволочке, одеяло с пододеяльником. В общем, стал я там жить...

Утром чуть свет вскочил, машину приготовил, за­правил, старуха уже на ногах, завтракать меня при­глашает. Я отказался. Все же неловко как-то: вначале поработать надо, потом угощаться. Поехал в правление. Там они опять побалакали. Председатель мне говорит: «Отдыхай пока, солдат, позовем, когда надо». Я к ста­рухе поехал. Куда деваться? Завтраком накормили меня от пуза: рыба, лепешки, кофе со сливками. Мо­лодайка убежала, должно быть, на работу. Старуха литовку взяла, пошла на покос. Я косу отбил. Лужай­ку выкосил, сено сушил до обеда. Пообедали мы, де­лать нечего, я на сеновал забрался. Валялся до вече­ра. Так никто за мной и не пришел. Утром я опять в правление еду. Там мужики смеются, мне говорят: «Живи, солдат, отдыхай, женись; эстонки — добрые жены, хозяйки хорошие». Ну, мне неловко на дармов­щину жить. Я говорю: «Работу давайте». Поставили меня сено возить, молоко, рыбу — у них рыбацкая бригада была... Старухе по хозяйству я кое-что помо­гал — и жил. Объясняться мы научились. С молодай­кой общий язык нашли. Дояркой она в колхозе рабо­тала. Эрна ее звали. Вот так и жил целый месяц, как у Христа за пазухой. Ни раньше такого не было, ни по­том. Все ехал я, ехал, и вдруг — остановка. И дом и стол тебе приготовлен. И пива полная чаша. Десять лет прошло, и вот вдруг приснится... Все ясно вижу, кажется, наяву: синее море, сиреневые кусты, и тихо-тихо, нигде ни души, только пчелы жужжат. Как меня провожали, старуха с Эрной заплакали. Эрна села со мной в машину. Мы отдельно с ней попрощались...

Пока рассказывал Коля, ночь на убыль пошла. Ко­стер наш сгорел. Неохота нам было покидать наш би­вак, но надо. Подтянули голенища сапог и захлюпали по снеговой хляби. Настолько мертвое было место, что даже и птиц не слыхать. Только где-то ухнул филин, журавли протрубили зорю. Хотелось уйти отсюда, стать ногой на твердую землю. Но я все слушал, все ждал. Не дождался. Вышел на вырубку, там встретил Колю,

— Пусто,— сказал я ему.— Не поют.

— Должно быть, разнюхали, распугали. Ток здесь был верный. Я в марте ходил, проверял.

В дороге Коля молчал. Когда мы с ним расстава­лись, сказал:

— За Кыжней, в корбе, есть ток. Туда не пойдешь, пока снег. Только числу к десятому мая. На будущий год захотите — приезжайте. Можем сходить. Ток там богатый…

 

Глеб Горышин

 


Библиотека