Охота охотник оружие охотничье оружие охотничьи собаки трофеи добыча патроны порох ружье
Сейчас в чате 0 человек


Охота охотник оружие охотничье оружие охотничьи собаки трофеи добыча патроны порох ружье

Библиотека

 

Глеб Горышин

Такой же заядлый...

 

Однажды, в бытность мою студентом, я приобрел ружье — курковую тулку,— сел в поезд, идущий в се­ верном направлении, и чем далее уезжал от города, тем лучше мне становилось: промелькивали за окном такие милые сердцу березки, сосенки, избы деревень со стелющимся над трубами дымом, вешние воды, алеющие на заре, лилово-синяя гряда дальнего леса, потоки расплавленного низкого солнца в оконном стек­ ле — все находило отклик во мне. Душа обретала по­ кой, слиянность с природой и в то же время делалась зрячей, чуткой, особо отзывчивой на попутные впечат­ ления. Душа (да простится мне это старинное, так и не объясненное до сих пор наукой словечко — «ду­ ша») преисполнялась сознанием наступающего бла­ женства. Я ехал именно в то место, возвращался — после долгой отлучки — в тот мир, откуда я родом,— и волновался, предчувствуя встречу с ним. Эта лири­ ческая взволнованность, нарождение чувств и пред­чувствий, рой необыденных мыслей, как говорится, теснили грудь. Нужно было их облечь в столь же не­ обыденные, красивые слова...

Это состояние известно каждому грамотному чело­ веку, его запечатлел — в одиннадцатой строфе стихо­творения «Осень»—Александр Сергеевич Пушкин:

И мысли в голове волнуются в отваге,

И рифмы легкие навстречу им бегут,

И пальцы просятся к перу, перо к бумаге...

Пальцы просятся к перу почти у каждого смертно­го хотя бы раз в жизни (легкие рифмы могут навстре­ чу и не бежать); стоит ему куда-нибудь уехать, из го­ рода в деревню или из деревни в город, 1 — надо поде­ литься новыми впечатлениями.

Новизна впечатлений способствует обновлению мыс­ лей и чувств, подвигает на творчество, хотя бы в эпи­ столярном жанре.

Циркулирующие внутри данного города или райо­ на письма едва ли содержат в себе пейзажные зарисов­ки, взволнованные описания домов, лестниц, дворов, поездок на городском транспорте. Иное дело письма издалека, по крайней мере, километров за сто от ад­ ресата: в них бывают не только семейные просьбы и пожелания, но и картины. Почти в каждом смертном дремлет художник.

Художественная проза многим обязана эпистоляр­ ному жанру, доступному всем.

Склонность к образному, то есть художественному, мышлению дает себя знать при перемещении субъекта из одной среды — природной, производственной, се­мейной — в иную, от перемены обстановки. Субъект фиксирует эту перемену в письме — любимой, матери, другу...

Передо мною тетрадка с измятыми краями, в линя­ лой обложке. Она исписана зелеными чернилами, чер­ нила малость расплылись. Почерк вострее и четче, чем мой теперешний почерк. Тетрадка лежала в столе три­ дцать лет. В ней сделана опись одной из моих поездок из города на охоту, в Лодейное Поле, за Свирь. Днев­ никовая запись — или все-таки лучше назвать ее «описью»... Тут можно найти и первые признаки жан­ ра (впоследствии его назовут «лирической прозой»), и манеру письма, и пейзаж, и наброски героев...

«Выехал из Ленинграда душным и сизым (критики потом упрекнут меня за это сдвоенное прилагатель ное — «душный и сизый»,— я малость злоупотреблю приемом сдвоения) апрельским вечером, когда город насыщен лязгом, нестерпимым, оглушающим; воздух напитан пылью и последними лучами первого жарко­го дня. Только небо по-весеннему прохладное, чистое и недосягаемо далекое.

В такие вечера мне хочется уйти от этой суматохи, духоты и скрежета, хочется ступать по мягкой влаж­ной земле, прислушиваться к тишине и дышать, ды­ шать жадно, глотать аромат застывших сосен, осве­ щенных красными лучами заката, пить самый чудес­ ный настой поднимающегося от земли легкого тумана, настой прошлогодних трав, прели — весны...»

Ух, какой длинный период, впору откинуться на спинку кресла, перекурить. Но ведь писал-то я это не сидючи в кресле, а на валежине, на замшелом камне, согнувшись в три погибели... И был я в юности неку­ рящий — вот молодец!

«Укладываю в мешок последний предмет моего об­ ширного охотничьего обихода — «Ивана Ивановича» (такая книга была в те годы; о чем она, я не помню).

На мне резиновые сапоги с голенищами-раструба­ ми, куцый ватник, за плечами объемистый рюкзак, ружье. Теперь я отрешился от всего, чем жил до сих пор, все это кажется мне мизерным. (Как рано я дога­ дался: чтобы приняться, вначале надо было отре­ шиться.)

Поезд трогается, и чувство отрешенности, свободы растет, обостряется, наполняет огромной радостью. За окном мелькают серые, мокрые ленинградские пред­ местья с покосившимися крестами кладбищ и беско­ нечными болотами. Но это уже земля, настоящая, без асфальтового панциря; я чувствую ее дыхание, оно распирает мне грудь, в голове бродят какие-то неяс­ ные поэтические образы, я весь в их власти: стекла в окнах домов пылают багровым жарким пламенем; солнце, уже невидимое, плавит их.

Темнеет, в окно вагона врываются первые капли дождя. Они бьют в лицо, холодные и жесткие, вместе с леденящим ветром; на остановках оказывается, что дождь совсем теплый и мягкий и вечер майский, ла­ сковый.

Приехал в Лодейное на рассвете, в лиловых сумер­ках побрел по густой пыли, стянутой сверху тонкой пленкой влаги. Большая деревня спит крепким сном, ее домишки, кубические, одинаковые, притихшие, ка­ жутся мне симпатичными в этот тихий час.

Папаша, разбуженный стуком в окно, не сразу со­ ображает, в чем дело, а сообразив, начинает хлопотать, делать всяческие предположения насчет моего устрой­ ства и блага. Мне не терпится попасть в лес, он же тут рядом, залег за Свирью, большой, щедрый, весен­ ний.

И вот мы шагаем с моим вожатым, механиком лес­ промхоза Николаем Максимовичем, в темноте, напол­ ненной шуршащим дождем,— один коренастый, в зим­ нем треухе, с длинноствольной курковкой, другой дол­ говязый, с тулкой на плече, повернутой стволами к земле — от дождя. Миновав канавы, изгороди, кочки, которых днем вроде и не было, мы добрались до при­ стани. Мигает фонарь, освещая живую тяжелую чер­ную воду. Парома нет. Ищем лодку. Находим огром­ ную завозню без весел, только в корме деревянная лопата.

Сажусь в корму.

— Управишься? — спрашивает Николай Максимо­вич.

— Конечно!

Николай Максимович подгребает доской. Огонь на том берегу все ближе, ближе, хотя движение лодки не­ заметно в потемках.

Нос уткнулся в береговые камни, загремела цепь. Ступили наземь и ощутили теплынь майской ночи.

К двум часам мы добрались до какого-то одному Николаю Максимовичу известного места, где нужно сворачивать в лес. Идучи по лесной тропе с непости­ жимым для меня проворством, мой вожатый успевал рассказывать охотничьи истории — и все наддавал, прибавлял шагу; я весь был в испарине, я больше не мог так идти и спросил, не очень любезно:

— Далеко еще?

— Теперь близко, метров двести осталось,— с пон иманием в голосе отозвался вожатый.

По крутому откосу продрались сквозь ельник, спу­ стились в мокрую низину. Николай Максимович про­ шептал:

— Это и есть ток.

Мы сели на валежину, принялись вслушиваться в тьму. Сколько раз изображали мне глухариную песню, но услышать ее так и не довелось,— только шелест осин да писк просыпающихся птах...

Во мгле проступают чахлые болотные елочки, со­ сенки, виден мох под ногами. Усталость сламывает меня, я сплю на ходу, видения являются мне, какие-то лица, фигуры... Сон смешался с действительностью. Для чего я на этом болоте? Не помню. Только знаю, что нельзя упустить из виду фигуру вожатого. Если она неподвижна, я прислоняюсь к стволу и сплю...

Потом опять крадущиеся шаги, поднятый к небу палец, торопливые переходы, остановки, скачки. Начи­ нается день...

— На лес не надо обижаться,— говорит Николай
Максимович.—На рыбку и рябки нужны деньки...

Я потерял какую бы, то ни было ориентировку в этом кружении по болоту. Николай Максимович выво­дит меня на откос, под ногою твердая почва, березки встречают нас, солнце ждет наверху, растаявшее, рас­ плывшееся огромным розовым пятном на лиловом небе.

Усталость, боль сбитых ног — все это исчезает в ве­ ликой свежести, молодости весеннего утра. Идем доро­ гой, Николай Максимович подсвистывает рябчикам. Справа поле, наполненное тетеревиным клекотом; вот шалаш из еловых лап; возле него воинственно кличут, подскакивают кверху, сыплют трели черные е белыми перьями в крыльях птицы.

Николай Максимович ждет меня у края поля, на опушке соснового бора, изрытого окопами; впрочем, не только окопы в этом лесу — выстроены капиталь­ ные землянки, целые подземные крепости из мощных древесных стволов. Основательно, прочно, надолго уст­ раивались здесь финны...

Мы располагаемся под навесом из драночного щи­ та, прислоненного к сосне. Николай Максимович уходит погонять тетеревишек, я зажигаю костер. Дрова в избытке — дранка, бревна, доски. Лёг у костра и ус­ нул. Проснулся от жара. Портянки сгорели уже. На кеп­ ке тлеет дыра. Позавтракали с вожатым. Я только бы­ ло растянулся в истоме, как слышу:

— Пойдем. Что сидеть-то?

Идем. Лес просторный, чистый, песчаная дорога. И вдруг внизу на широкой равнине — Свирь?

Долго сидим над простором, над заливными луга ми, заводями, зарослями ивняка. Сидим на скамейке, построенной лесником в таком месте, что лучше, ка­ жется, и не надо, и не бывает. Местные люди называ­ ют такие скамейки беседочками».

За спиной у нас великая сушь соснового бора. Пе­ ред нами царство воды. Вовсю прет ручей за счет

пос­ ледних снежных ресурсов. С какой-то пока что мне непонятной мыслью Николай Максимович пускается вверх по ручью и вскоре приносит здоровую щуку.

Вволю полазив по кочкам и по кустам, решаем расстаться: вожатый пойдет на другой глухариный ток, я занимаюсь тетеревами.

И вот я один в огромном весеннем лесу. Готовлюсь к ночлегу — таскаю дрова, устроил ложе из еловых лап, соорудил стенку, чтоб не дуло. Я один — значит, я не спешу. Я живу, обвыкаюсь в лесу.

Одному ночью в лесу скучно. Только костер воюет с подползающим мраком, да и то скоро слабеет,

гас­ нет,— надо его раздувать, вволю кормить дровами. Я лежу на земле в обнимку с ружьем. Сна нет. Нет и мыслей. Какая долгая ночь!

Наконец-то пискнула первая птаха. Пожалуй, пора...

Забираюсь в шалаш, жду. Свернувшись калачом, дремлю на сырой траве. Вдруг — кррхх! И снова ту­манная зябкая тишина. Потом — фшшш! — и первая короткая трель, и пошло, со всех сторон... Хлопают крылья, слетаются вояки.

Я не дышу, завороженный. Кругом стон стоит. Вот прямо перед собою вижу в щель силуэты двух деру­ щихся петухов. Они наскакивают друг на дружку, грудь в грудь, клюв в клюв. Я дрожащими руками про­ совываю стволы сквозь хвою, почти не целясь, спускаю курок. Хлопанье крыльев и — пусто, тихо, хмуро. Гос­ поди, для чего же я это сделал? Своими руками разру­ шил такое редкое, волнующее зрелище...

Ползут минуты. Может, выйти? Нет, что-то удер­ живает меня, сижу. И не зря: опять шелест крыльев, потом тишина » прислушивается токун. Нет, не заме­ тил, забулькал, приглашает к бою. Побулькает, прыг­ нет вверх на метр, прижмется к земле, вытянет шею, на голове красный гребень... Он идет по кругу, огиба­ ет шалаш. Это старый, бывалый заводила, одним гла­ зом он все время косит на мое убежище. Чувствует что-то неладное, и жалко ему потерять эту зорю. Он от меня метрах в пяти, я отлично вижу его, красавца петуха с Хвостом-лирой. Несколько раз прикладываюсь к ружью и 'опускаю, не в силах нарушить эту карти­ ну, это ритуальное действо. К тому же должны приле­ теть еще косачи... Однако не прилетают. По другим полянам, по всей округе гремит токовище, а мой токун тщетно заливается у шалаша. Вдруг он что-то заме­ тил: ко-ко! — совершенно новые, тревожные нотки; фрр!— кончилась эта лесная сказка, это дивное предст авление для меня одного.

Я вылез из шалаша на свет божий, окоченевший и скрюченный. Иней выбелил поле, долго кружу по хру­ стящей траве, ищу убитого тетерева. Может быть, двух? Я слышал, так бывает — одним выстрелом двух. Поле пустое. Никто не убит.

Иду, ползу у крадусь, вытягиваюсь в стойке, кида­ юсь напролом—косачи токуют повсюду...

Пришел Николай Максимович, достал из мешка глухаря. Позавтракали. Пора идти домой. Но мне так обидно, так жалко покидать этот лес. Я не могу сми­ риться с мыслью, что теперь целый год не сиживать мне в шалаше среди поля, не видеть сквозь хвою боль­ ших красивых птиц.

Во мне происходит борьба. Я еще не решился, но равнодушно, как будто без колебаний сообщаю моему вожатому:

— Остаюсь. Посижу еще зорьку.

Николай Максимович одобряет меня:

— Ты, видно, такой же заядлый, как я...

Остаюсь один в лесу, теперь уже совсем один. Иду лощиной. Посвистывают рябчики. По склонам ощери лись блиндажи. Полуистлевшие мостки с перильца­ ми. Фины жили тут домовито, в наших лесах. Можно найти еще клок финской газеты. Сосны высоко-высо­ ко протянули свои ветви, леса могучие; даже война даже чужое нашествие не нарушили их вековечную жизнь — ради жизни.

Меж сосен вдали на болоте вдруг засинело озеро, холодное, синева его — стальная. В таких озерах есть что-то тревожное, дикое, они заключены в низкие, ржа­ вые, зыбкие берега. Сосенки по берегам иссохли, умер­ ли, и сами озера мертвые, в них не растет водяная тра­ва, не плещет рыба. Возле таких озер мне становится неприютно,— я люблю светлые озера, с высокими бе­ регами, с чащами камыша, с кувшинками и лилиями, с ивовыми, лозняковыми зарослями. Такие озера от­крываются вдруг, сразу: взойдешь на холм — и вот оно, озеро, во всем изобилии красок жизни...

Истлевший, узенький, длинный мосток выводит ме­ня к самой воде, вблизи вода темно-бурая; стайка чир­ков поднялась из-под берега. Мгновенный всплеск, ше­лест крыльев еще больше подчеркивают угрюмство, безмолвие этого озера. Турухтанчик уселся подле меня на коряге, торчащей из воды. Солнце бьет в глаза, больно глядеть на воду. Солнце, вода, прошлогодняя брусника на кочках, турухтан на коряге, чирки... Для чего все это? Почему я сижу на берегу такого чужого мне озера? Сегодня Первое мая. Мои домашние верну­лись с демонстрации, садятся к столу, обязательно ис­печен пирог с капустой. Мои друзья уже отправились шляться на Невский... Почему я здесь, а не там? Хочу я туда? Да, конечно, хочу. Но я знаю, что надо быть тут. Я не рвусь, не мечусь, никому не завидую. Я спо­коен. Для чего-то мне нужны это озеро, и брусника, и турухтан...

Вторая ночь в лесу еще чернее первой, так же трещит костер, наползают какие-то бесформенные, дробные мысли — и уползают, и возвращаются, не мо­гут слиться во что-то целое, стройное.

В шалаш отправился рано, так и не поняв, начался ли рассвет, или померк костер, или глаза привыкли к потемкам. Иней накрахмалил траву, утро пронзительно холодное.

Сижу, сижу под еловым шатром, по самые брови залезаю в ватник. Уже повсюду бубнят тетерева, а око­ло моего шалаша пусто, только подозрительные тетер­ки-разведчицы шелестят крыльями. Не нужно мне бы­ло вчера показываться из шалаша на виду у всего те­теревиного мира...

Что делать? Прощайте, тетерева. Выбираю себе по росту посох. Иду.

 

Глеб Горышин


Библиотека