На Первое мая гуляли три дня, а там подошел престольный
Егорий, стопили баньки, спекли пирогов с красной рыбой, и тут
как раз День Победы. Гуляли дома с хозяйками и родней, а по
утрам с туманно-голубыми глазами спускались к своим мотоёлам,
причаленным возле домов, пускали дизеля и плыли каналом
в Кундорожь, тихую речку,— на правом ее берегу помещался
в амбаре приемщик рыбы с весами, в просторной из передней горнля с улова. На мотоёлах дымились печурки-жаровни, варилась
уха. Нежно-сладкое, жирное, красное рыбье мясо смиряло рыбачьи
души, замасливались глаза...
На правом берегу Кундорожи хранило снасти, гуляло,
проводило собрания звено Голохвастова, на левом же берегу
— звено Ладьина. В деревне Пялье все жили рядом, изба к избе
вдоль канала, и лодки стояли борт в борт. Но Кундорожь разделяла
бригаду; звено Голохвастова пело на своем берегу и выясняло
отношения,— звеньевой выходил виноватым перед Аркадием,
Колей и Генкой. Но больше всех виноват был рыбный инспектор,
а также некто еще, не видимый с берега, там, высоко.
Голохвастовское звено подступало ко мне, приезжему человеку:
— Вот ты скажи, скажи, почему это так? Почему рыбаку не дают
заработать? Ведь мы хотим же как лучше для государства. И для
себя... Почему председатель колхоза Урезов пишет в плане,
чтоб сорок центнеров лосося, а нам не дают?.. Какой-то вредитель,
наверное, затесался... Почему, ты скажи... Ведь лососка, если
в ней десять килограмм, все равно уже сдохнет. Уже переспелая
рыба.
Голохвастовцы кидали наземь свои кепари. Звеньевой Голохвастов
молчал и вздыхал, сучил и увязывал сети. Он был огромен, багровонос,
толстопал, в высоких кожаных сапогах на железе. Лицо его
было такого цвета, как красное рыбье мясо. Он был смурен
после Первого мая и Егория, щетинист, как крупный озерный
окунь, голубоглаз, как все мужчины на побережье...
На левом берегу звено Ладьина если пело, то стройно и зычно:
Рревела буря, грром грремел,
Во мрраке молнии блистали...
Звено играло на бильярде в избе, где когда-то смолили сети.
Ныне сети смолить не надо — капрон. Избу помыли, поставили
бильярдный стол, но чадный смоляной дух сохранился, и потолок
в избе черен, как в бане с каменкой. Запевалой на левом берегу
— Виктор Высоцкий, низкого роста мужик, который будто бы
и высокий, крупный детина, настолько он соразмерен, плечист
и лобаст.
Виктор закончил заочно школу рабселькоров при районной газете
«Рыбацкая вахта», он стал выделять ся среди рыбаков своей основательностью
и сознанием. Его поставили с осени бригадиром — кого же еще?
Но зимой рыбаки обижались на нового бригадира: он подал в газету
заметку, что будто все в рыбацкой бригаде овладели второй профессией
плотника. Рабселькор ничего не соврал: конечно, Аркадий,
и Генка, и Коля, и Павел, и Кеша, и Голохвастов, и Серега Ладьин
— все сами рубили избы. Но в зимнее время, свободное от рыбалки,
они сыскали бы дела своим топорам. Председатель Урезов, прочтя
в газете заметку, нарядил бригаду строить причал в Гумборице.
Тамошние рыбаки смеялись над пяльинскими работягами...
Что бригадир написал на бумаге пером, бригаде пришлось отстучать
топорами.
На левом берегу Кундорожи звено степеннее, чем на правом.
Никто не звонит без толку, не шлепает кепкой оземь, звено
дает сверх плана леща, судака и плотву, в апреле взято было
изрядно корюшки. А что касается красной рыбы, то государству
видней, сколько ее взять, а сколько оставить,— чего же молоть
языками? Лососины пока что хватает на уху и на пироги...
На Первое мая и на Егория звено Ладьин а ходило смотреть ставники,
хотя сильно клонило в дрему с похмелья и вертело на озере.
Пошло оно и Девятого мая. Мотоёла, стуча своим дизелем, развалила
надвое Кун дорож!. Серега Ладьин и Павел Ладьин — в Пялье ка
ждый четвертый двор — Ладьины — и еще незнакомые мне рыбаки
сидели в корме. Я вышел на дебаркадер охотничьей базы и помахал
рыбакам. Они приглушили дизель и крикнули мне:
— Пошли с нами в озеро!
Но я помотал головой:
— Не пойду.
...После тихой Кундорожи и чуть вспененной ветром губы озеро
встретит ржавой на солнце волной. Короткая, тупоносая и бокастая
ёла будет нырять и вскидываться. Она не боится озерной погоды,
умещается меж волнами. Ни гвоздем, ни кнехтом, ни зазубриной
не нарушены борта мотоёлы. Можно ее всю огладить, как нерпу,
ладошку не занозишь. Ёла обтерта сетями до лоска. Ёлы строят
на судоверфи колхоза «Рыбак», на них сцентрованы дизеля,
тарахтят на всхолмленном ветрами озере.
Горизонт на озере — океанский, баллы здешних штормов рыбаки
не считают...
Серега Ладьин кинет якорь. Подтянут к борту мо тоёлы вихляющиеся
на буксире лодки с деревянными уключинами. Попрыгают в них,
возьмутся за весла, закружат меж кольев и толстых проволок,
натянутых над водой. Будут взлетать и падать, хвататься за
проволоки, вытягивать невод, вываливать из его карманов
рыбу. Павлуша Ладьин затопит печурку в корме мотоёлы, черпнет
ведром озерной воды, накрошит луку, начистит картошки, подсыплет
перцу в ведро и, конечно, лаврового листу. Он распластает
ножом большую лососку или форель. Будет уха.
К охотничьей базе подваливает на лодке с трехсильным мотором
Володя Ладьин, мужик средних лет, большеносый и загорелый,
в изжелта-оранжевой робе, левобережный рыбак.
— Хотите со мной сходить посмотреть мережи губе?— говорит
мне Володя.— И сети у меня в Чаячьих озерках поставлены.
Язь уже отнерестился. Теперь лещу бы пора идти. Сей год раньше
он пойдет на неделю против обычного. Ранняя сей год весна.
Плотва уж, поди, заиграла... Я сестру забросил в Гумборицу,—
го ворит Володя и улыбается.— Они у нас со свояком моим на
Первое мая гостили... Ну, и у них там тоже сели за стол. Я
полстакана спирту выпил, на разговор потянуло. Думаю, дай заеду
на базу — если егеря нет, то хоть кто-нибудь должен... Если
хотите, пойдемте в губу. Одному-то мне вроде как в праздник
скучно.
— Идем,— говорю я Володе.
...Я приезжаю по веснам на Кундорожскую охотба зу, хотя в
губе охоту не разрешают: здесь утиный заказник, гнездовья,
Тихо. Только проносятся с шелестом стаи скворцов. Скворечников
всем не хватило. А больше жить — где? В корявом береговом ивняке
нет дупел. Кому достались скворчиные люксы? Тысячи бобылей
садятся на провода, не справляют свадеб и новоселий. Слетают
на землю за червяками, скворчат. Негде жить, но зато много
рыбы, а стало быть, много и Мух, червяков. Скворцы остаются
все лето бобыльничать.
И егерь на базе—бобыль. И рыбаки оставляют в Пялье своих хозяек,
бобыльничают в мужском госу дарстве на Кундорожи! И я праезжаю
сюда по вес нам, летом и в осень. Осенью тут гремит ружейная
канонада. В мае тихо.
Только плещут хвостами язи. Крячут утки. Для продолжения жизни
нужна тишина... Простонет старый сруб дебаркадера — значит,
прошел по каналу лихтер, пустил волну.
...Тухтит моторчик, везет нашу лодку. На буксире рыскает носом
лодка поменьше.
Над устьем Кундорожи, на горбушке земли, в траве, в окружье
кустов ивняка горит костер, огонь обесцвечен солнцем, дым
вровень с кустами, а выше его съело ветром. Три парня встают
над костром и пристально, дерзко глядят нам в глаза. Их лодка
втянута в берег. Они стоят на кряже молчком, неприятельским
станом. Волчий, дерзостный блеск в их глазах. И робость: будто
мы их застали на деле, на озорстве. Хотя кругом только ветер,
вода, не видно чьей- либо собственности, даже копешки сена.
— Сонгостроевские архаровцы приехали наши мережи трясти,—
говорит мне Володя Ладьин...
Выходим в губу. Тростники здесь летом сжали серпами пяльинские
женщины. Мужики свезли тресту на лодках к усадьбам, сметали
в стога. В зиму скормили коровам. Треста подымется снова к
июлю. В мае губа открыта. Фарватер означен шестами, на них
надеты ящички, чтобы видеть и править издалека. Серые крачки
застыло сидят на кольях.
— Вон видите, у меня здесь сорок восемь парочек поставлено,—
говорит Володя,— и в Чаячьих озерках
двенадцать сетей.
Он глушит мотор и скидывает якорь. Перелезаем в меньшую лодку.
Берем пропёшки-шесты. Володя в носу, я в корме.
— Надо на ветер держать,— говорит мне Володя.
Держу.
Мережи поставлены вдоль протоки. Колья как вешки. Коротким
рывком Володя выдергивает крайний кол из донного ила. К нему
привязаны две мережки — парочка.
— Никто не хочет теперь с этим возиться,— говорит Володя
Ладьин.— Мережи наладить — нужно всю
зиму сидеть над ними. А прежде, еще до войны, отец хорошо брал мережами в губе
леща. И мы все трое
приноровились: мы с Павлом и наша сестра. Мы день-деньской, бывало, рыбачим
втроем... Сестра теперь за мужем в Гумборице. А с Павлом просто беда. Каждый
вечер его выношу из мотоёлы. Он так-то смирный, не позволяет себе ничего...
Жена ему даст с собой в озеро молока, а он молоко пополам с водкой... Набаловались
совсем...— Володя смеется. Трясет мережу. Она округла, суставчата и длинна.
Внутри ее горловины-ловушки трепещется рыба: язи, густера, плотицы. Вот плюх
нул на днище лодки белесый лещ-альбинос. А следом за ним — черноспинный, блестящий
тускло, как лемех.
— Вот видите,— объясняет Володя,— этот белый и мелкий — у
нас его называют густерник. У него ход
бывает, когда густера идет. А этот — плотичник. Он вместе с плотвой нерестится.
Порода вроде одна, а
тоже есть разница. Самый поздний лещ — то черемушник. Он, как черемуха зацветает,
так и заиграет.
Володя трясет свои парочки. Я стою с пропёшкой в корме, правлю
лодку носом на ветер.
— Я перед войной на тральщике плавал матро сом,— говорит Володя
Ладьин.— На «щуке». В Лиепае у нас база. Когда война началась,
мы в море были. Тральщик немцы захватили, а команду интернирова
ли. Сначала в концлагерь всех посадили... На тральщике боцманом
у нас был латыш. Яковом звали. Хороший мужик. Вместе со мной
он сидел в концлагере. Потом латышей стали домой отпускать
помаленьку.
Тоже кому-то работать надо в сельском хозяйстве. Яйца, масло, бекон немцы брали
на хуторах у хозяев.
И латышей отпускали домой, которые в плен попали. Яков тоже ушел.
Ну, а потом и нашего брата немцы стали в латышские хозяйства
отдавать, в обмен на продукты. Разные там хозяйства были —
богатые, средние и победней. И люди, конечно, разные.
За меня Яков с отцом хлопотали... И брат еще был у Якова,
младший... Стал я у них работать. Хорошие люди. Не то что я
там работником был, а как бы одной семьей мы жили. Я с сель
ским хозяйством-то незнаком, сроду рыбак... И там тоже стал
помаленьку рыбачить. Моторный бот старенький отремонтировали
мы с Яковом, сети я связал. По-латышски выучился свободно болтать.
С Яковом мы ходили на пару в море, брали салаку, треску. Прожить
было можно. А немцы редко когда заглядывали...
Володя вываливает рыбу в лодку, я кидаю ее в ящик-садок. Попадают
крупночешуйные, будто медом намазанные караси, уколет игольчатым
ллавником су дачок, осклизнет в руках налим, ощерится щучка.
Володя выдернет кол, тряхнет мережу и снова скинет ее, натянет
и вгонит на место вешку. Как будто все просто, как будто с
лукошком сходить по грибы.
Я тоже хватаюсь за кол, тяну и трясу. Лодка сразу виляет,
бежит из-под ног. Сеть мокра, тяжела, клубится.
— Вы лодку держите на ветер,— говорит Володя,— а я управлюсь.
Дело вроде оно и простое, голова-то свободна, только руками
шуруй. С годами навык приходит... А кто посторонний возьмется,
все перепутает, целый день разбираешь... Вон эти из Сонгостроя...
Они же и рыбы-то взять не смогут, а только нагадят. Зачем?
Непонятно... Когда мы с отцом рыбачили до войны, такого у
нас не бывало. Мы и понятия не имели, чтобы снасть караулить...
Кричат над нами кроншнепы. Проносятся селезни. Кряквы сели
на гнезда, а их кавалеры еще не сняли весенних брачных манишек
и бархатных беретов. Кавалеры свободны, кавалерам неймется
еще погулять, поблукать.
Сорок восемь парочек поставлены у Володи в протоке да тридцать
мереж развешаны на просушку... Все зыбается кругом, рябит,
чуть пенится на ветру вода.
— Надо бы эти тоже развесить,— соображает Володя,— да ладно,
сегодня не буду. Сегодня надо пораньше закончить, мужики
вернутся с озера рано, будут меня дожидаться на Кундорожи...
У меня тут вроде бы свой огород, а звено-то одно. Я ставных
неводов не знаю и не хожу. Ставники к нам сюда завезли
с Кубани — кубанские рыбаки после войны тут ловили красную
рыбу, наши у них научились. Тогда тоннами брали лосося и форель.
Как бревна их на машины грузили... А я на Балтике после войны
на сейнере плавал, старшим помощником капитана... В Усть-Нарве
стояли. Первое место всегда держал по управлению «Орлан», капитаном
на нем был литовец Тамулис. Героя Социалистического Труда ему
дали. Ну, он, конечно, устроил банкет. Завелись. Трое суток
гуляли. А я не очень на это дело падкий. Рюмку выпью, конечно,
а если скажу себе, чтобы не пить,— и не пью. Хоть месяц, хоть
два... И механик у нас на сейнере был тоже спокойный в этом
отношении мужик. Знал меру. Да. На третьи сутки после банкета
утром мы с ним только и живы на сейнере, капитан наш в рубке
храпит, кто на палубе, кто на камбузе — вся команда чуть теплая.
В лежку лежат ребята. Я говорю механику: «Давай заводи, Алексей
Ильич, чего же будем время терять? Потом и зубы на полку. Нам,
— говорю,— за это Героев не присвоют». Так и отвалили от пирса,
пошлепали в море... Пограничники на выходе пересчитали команду
по головам. Все оказались в наличии, лишнего нету... Дают нам
добро на выход. Пошли. Забросили трал. Механик мне помогает.
Вытащили, глядим — салаки полно. На косяк попали. Еще раз
закинули — и опять удачно... Управляемся помаленьку. Ничего.
К обеду ребятки наши очухиваться начали. Капитан вылез на палубу.
«Где мы?» — спрашивает. «Да вот,— говорю,— рыбку ловим».—
«Мы же вчера договаривались в море не выходить».— «Так то,
— говорю,— Героям дозволено, а мы — простяги, тупые, как кнехты,
наше дело — вкалывать». Ладно. Взяли мы хорошо в тот раз. А
Тамулис гуляет. Назавтра мы опять с механиком с утра пораньше:
сейнер вывели в море. И опять удача. Рыбку сдаем сверх плана.
В конце месяца посчитали, и мы оказались уже впереди по улову.
Нам вымпел вручили^ Да плюс премиальные. Капитану понравилось
это дело. И команда довольна. Значит, надо тянуться. А как
загуляют, мы с механиком выведем судно в море. Опохмелиться
там нечем — значит, надо рыбу ловить.
Наша лодка ползет по губе. Время еще не свалило за полдень.
Оно медлительно, протяженно. Дышит жабрами рыба в садке.
Каждый день человеческой жизни можно к вечеру взвесить. Можно
день миновать непрожитым и легким, как ночь. Можно жизнь
проглядеть, будто киносеанс. Можно прожитый день ощутить, как
бревно на плече — для венца в строительство нового дома. Каждый
день создается работой, он как не за полненный белый лист.
Можно в нем написать свою сагу, поэму или двадцать расхожих
строчек.
— ...Ну, а когда уже фронт к Латвии приблизился, — говорит
мне Володя Ладьин, — то немцы стали всех латышей призывного
возраста в армию брать, а кто оставался трудоспособный, тех
всех погнали окопы рыть. И к нам на хутор тоже двое приходят.
«Кто такой?» — на меня говорят. Я по-немецки тогда понимал
немного. Хозяин им говорит, что племянник, С соседнего хутора
в гости приехал. А тут как раз был Якова сын, пацаненок. Хозяин
ему, вижу, что-то шепнул. Тот убежал. Меня эти немцы забрали.
«Шнель, шнель»,— говорят. Ну, что было делать? Шнель так шнель.
Пошли мы. А им еще надо было все хутора по округе обшарить.
Приходим мы на один — там пусто.. И на другом одни старики.
Парнишка-то, Якова сын, обежал всех соседей, предупредил...
Немцы ругаются по-своему. Ругань, правда, у них не та, что
наша. И у латышей тоже нет таких слов, как у нас. Латыши
все кроют по-русски... А немцы ругаются вежливо. Все же Ев
ропа, цивилизация. Да. На одном только хуторе литовку прихватили.
Литва там рядом, пограничная местность. Литовка здоровая,
молодая... Вот идем мы, значит, место пустое... Рожь да сосняжек
частенький. Немцы немножко вперед подались, разговаривают,
автоматы у них за спину закинуты. Я мигаю литовке: дескать,
бежим. Она поняла меня, тоже кивает. Мы и порскнули с ней в
сосняжек: она направо, я налево. Немцы погнались, стреляют,
да где... Лес хотя невысокий, а частый. До вечера я так и
сидел в лесу. Ночью пошел. Место мне там знакомо, все же почти
три года прожил. А поесть с собой не взято было ни крошки.
И к жилью нельзя подойти: как фронт приближаться стал, немцев
везде полно понабилось. Утром поспал часа два в овине у хутора
на задах. Проснулся — жрать охота, нет спасу. Что-то надо предпринимать,
а то и ног не потянешь. Пошел помаленьку. Гляжу, на дороге
люди работают, и костер зажжен, в котле что- то варится. Люди
такие, как я, в такой же одежде. И немец стоит у костра, автомат
на шее. Я думаю, ладно, за латыша сойду. Латышей на работу
сгоняют, а потом отпускают домой. Наемся, думаю, покантуюсь
до вечера и утеку. Выхожу прямо к костру. Немец за автомат
схватился. Кто такой да откуда? Я говорю: оттуда. Махнул рукой
в западном направлении. «Крестьянин, — говорю,— фермер».
Он мне показывает, чтобы работать шел на дорогу. Я ему говорю:
«Поесть мне надо, ессен». В котле картошка, по запаху чую,
варится. Он мне показывает: бери. Ну, я поел картошек...
Пошел взял лопату, землю с места на место переваливаю, гляжу,
что за люди. И они тоже приглядываются ко мне. Работают больше
молчком, не слишком усердно. Так только, для виду. С соседом
моим перекинулся словечком, он белорус оказался. Пленный, у
хозяев тоже работал, как я. «Два раза бежал,— го ворит,— до
дому хотел податься, да где... Возвращали. Тут нашему брату
податься некуда,— говорит.— Это у нас на Витебщине леса глухие,
ушел — и с концом. А тут тебя со всех сторон за версту видать,
как аиста на крыше». Ну, я думаю, ничего. Я уже приспособился
к тамошней местности. В обед всем роздали хлеба по куску, похлебки
сварили. Я нарубался малость и говорю витебскому: «Давай
носилки возьмем, отойдем за кювет, будто камни собираем,— и
ходу». Он говорит: «Давай».
Отошли, собираем камушки, за немцем наблюдаем. Как он отвернулся,
я — шасть и пошел. До лесу там метров сто было. И сразу — автоматная
очередь. Пули справа от меня: шпок, шпок, пыль вышибли из дерни
ны. Орут, слышу, сзади, топочут. Я не оглядываюсь, бегу. Так
и не встретил больше ни разу того витебского. Опять меня вынесло,
молодой был, бегать здоров.
Володя смеется, ему хорошо вспоминать о своей победной удаче.
Садок огруз, лодка села.
Теперь на Чаячьи озерки подадимся, сетки спо
хожаем.
А как же ваше звено? — говорю я с мечтою о береге.—
Рыбачки-то, наверно, вернулись. Ждут.
Дождутся. Им скучно не будет на Кундорожи. Мы
вместе всегда возвращаемся в Пялье. Я тут хотя один мудрю на
болоте, а улов у меня не меньше, выходит, чем у любого другого
в звене. Они берут в ставниках в лучшем случае центнера три-четыре
на пятерых. И я худо-бедно сто килограммов вытягиваю. Перед
маем в получку у меня семьдесят пять рублей за пол месяца вышло,
а теперь вот лещ пойдет, должно быть побольше...
Я работаю пропёшкой, лодка шуршит боками в сжатой тресте.
— Чаячьи озерки — это так названо, для ориентировки,— говорит
Володя.— Просто окошки чистой воды. Губа одна. Вся рыба тут
нерестится. Как рыбозавод. Только красная не заходит. Та
любит холодную, чистую воду. Сонгострой отравляет озеро своей
химией уже лет двадцать, теперь еще пустят Верешинскии неф
теперегонный завод. Лососка будто бы выдерживает, а форель
стало в редкость поймать. Государство форель принимает —
только лови. Наукой уже установлено, что ли, ей будто не
выжить в новых условиях. А лосось—тот будто притерпится...
Не знаю... Рань ше на нерест вся рыба поднималась в верховья
реки, а как плотину построили — она вся грудится там, гиб
нет. Мы ездим в октябре под ГЭС, отлавливаем лосося. Икру сдаем
на завод, там рыбозавод организовали. Икру оплодотворяют
искусственно, а мальков будто выращивают. Не знаю. Так говорят.
Я раз сходил, но невыгодно. Слишком много там разных ловцов
собирается, как лососка идет. И потом — не рыбацкое это дело.
Чужое. Над рыбой мудровать. Мы привыкли: из озера да в котел...
Володя опять смеется. Веселый, легкий человек.
— Мотоёл у нас не было, как колхоз создавали, на веслах в
губу ходили да на пропёшках. Вот и разбили
губу на секторы: здесь Чаячьи озерки, там справа Ля га, там Малинские клочья - клочьями
кочкарник у
нас зовут,— а дальше под берегом Турухтаньи выпаса. Турухтаны там больно потешно
токуют. Вы не видели?
Все в разноцветной одежке. Перья распушат, ходят важно, крыльями чертят, дерутся.
Посмотришь — как
все равно кукольный театр... На этих вот островках, бывало, ночевать оставались
всей семьей: мы с Пав
лом, сестра да батька. Чаячьих яиц наберем, наварим... А чайки новых потом
накладут.
Володя цепляет пропёшкой сеть. Она обозначила себя пенопластовыми
поплавками, оплела тростниковые острова. Язи засунули в сеть
свои толстые глупые шеи. Сеть тяжела...
— Постреляли в меня тогда,— смеется Володя.— Как все равно
чирок на открытии охоты, я мотался
под выстрелами. Немцев везде полно. Да и заплутал я. Ночью темно: ноябрь уже
был. Без компаса не сориен тироваться. И фронта еще не слыхать. Шел ночами,
да и занесло меня опять на тот хутор, где литовку немцы забрали. Ну, делать
нечего, вижу. Пришел опять к моему хозяину. А там уже Яков с братом решили
в Швецию подаваться. Они от немцев прятались, их бы в армию взяли и прямо на
фронт. Давай, говорят, Володя, поехали на мотоботе. Ночью уйдем на остров
Готланд, там уже Швеция. Ну а мне-то зачем? Я говорю: «Вы мне дайте лодку,
я лучше пойду на веслах, линию фронта ночью пересеку...» — «Ну что ж,— гово
рят,— смотри сам».
Стали мы дожидаться, чтобы ветер немножко улегся, и дожидаться
уже нельзя. Немцы так и шныряют кругом. Которые побогаче хозяева
— в Германию пода ются, которые помоложе — тех гонят на фронт
или укрепления строить... В общем, откладывать больше нельзя.
Или так, или так. Мы ночью стащили бот в море. Погрузили бочонок
пресной воды, сухарей, сала, картошки, самогону пять бутылок
больших они взяли с собой, Яков с братом. Только завели мотор
— тут немцы идут, патруль, фонариком светят. «Кто такие?»
— шумят. А они уже отвалили, только слышно, мотор стучит. Старик
бумагу показывает — разрешение ему было выдано в море ходить
рыбачить. «Рыбаки»,— говорит. А немцы уже не те, что раньше
береговую охрану несли. Те нас знали. А эти не верят. Я вижу,
надо мне подрывать. В темноте затаился, переждал. Лодка была
уже у меня наготове. И чемодан в ней уложен. Хозяйка мне сала
дала с собой, хлеба, бутылку французского рому, у немцев
на рыбу выменяла, и еще бутылку самогону. Сапоги она мне
дала резиновые, вот как у вас. Я лодку стащил, сел на
весла и греб четыре часа прямо от берега, без передышки. По
Полярной звезде ориентировался. Кидало сильно, но я даже и
не замечал. Повернул лодку под прямым углом и еще пять часов
вдоль берега шпарил на север. А берега не видать. И линия фронта
никак себя не обозначила. Я думал, по орудийным вспышкам сориентируюсь,
но все было глухо. Только по звездам держал направление.
Пять часов отгреб и опять повернул под прямым углом. Светать
уже начало. К берегу подхожу и не знаю, чей он. Может, пулю
сейчас схвачу. Всю ночь жарко было, вспотел и ветра не чуял,
а тут спину знобит... Берег холодный и совершенно пустой.
Я лодку втянул на песок, огляделся — нигде ни души. Метрах
в ста от прибоя сосенки растут, их ветром нагнуло, скривило.
Можжевельник кое-где, бугры песчаные. Я бутылку рому достал,
отхлебнул, кусок сала съел с хлебом, вроде теплее стало.
Пошел потихоньку берегом. Гляжу — следы на песке, двое шли
в сапогах. У немцев обувь вся на гвоздях с большими шляпками,
как на шипах. А тут гляжу — сапоги-то на гладкой подошве.
Ну, думаю, все! Значит, братья-славяне. В лесок зашел — дымом
тянет. Вижу: костер и люди стоят. Я потихоньку за соснами-то
приблизился... Люди с погонами, вижу. Один в зеленой шинели,
в нашей армии я не помню, чтобы такие носили. Автоматы составлены
в пирамиду... Над костром котел висит... Стою, слушаю: говорят
как будто по-русски... «Может, власовцы?» — думаю. Да нет,
вижу, звездочки на шапках. Я вышел из-за сосны да прямо к ним.
Они за оружие похватались...
Володя выпутывает из сети леща, лещ не лезет сквозь ячею,
он горбатый, широкий, сеть рвется. Володя мне объясняет,
что это не страшно: одна прореха в большой сети.
— ...Я руки поднял, кричу им, что свой. Они, конечно, вначале
не верят, сомневаются, автоматы наставили на меня. Ну, я им
говорю все как было. У них за старшего там младший лейтенант.
Он говорит мне: «А как ты можешь доказать?» Я говорю: «Пойдемте,
я лодку вам покажу». Пошли. Они сзади за мной с автоматами.
Я их к лодке привел. Они посмотрели, видят, вроде и правда
не вру. Автоматы уже за спины закинули. Мой ром мы распили,
а после и самогон пошел в ход. Солдатики молодые все, новобранцы.
И младший лейтенант тоже. Захмелели — давай по чайкам палить...
Я им рассказываю все, что было со мной, вот как вам сейчас.
Им интересно. Младший лейтенант говорит: «Ты давай в нашу часть,
тебе местность знакома, дорогу нам, если что, покажешь». У
них — саперная часть, мосты наводить им задание было. Я го
ворю, что ладно. Мне все равно, где служить. Тем более вроде
и подружились мы у костра, кулешом они меня накормили. Да.
Младший-то лейтенант, оказалось, только неделя как из училища
на передовую попал. А я вовсе тогда был наивный... Тут как
раз капитан приходит, комбат. «Что за человек?» — спрашива
ет. Младший лейтенант ему докладывает: так и так, мол, приплыл
на лодке из-за линии фронта, матрос, сидел в концлагере, нельзя
ли его зачислить к нам в часть, он Местность здешнюю знает,
мог бы быть проводником... Потом-то я понял, какой он был
чудак, младший лейтенант. Слишком доверчивый. Мальчишка...
Капитан посмотрел на него, как на дурачка. «А вы,— говорит,—
протокол допроса сняли?» — «Нет»,— говорит. «Так вот, нарядите
двух солдат и отправьте его в штаб полка».
...Повели меня, значит. Вначале я впереди шел, а они с автоматами
у меня за спиной. Как отошли немного, уже все вместе идем.
Они спрашивают у меня, им интересно, как тут что при немцах
было. Я им говорю: «Вы чего же меня не конвоируете?» А они
говорят: «Мы же видим, что ты парень свой». Махорки мне предлагают,
а я не курю. Это их, правда, насторожило. Многим кажется странным:
здоровый вроде мужик и не курит. У нас и батька был некурящий,
и Павел, и вся семья.
Сдали они меня в штаб полка, я рассказываю, как было, но,
вижу, никто не верит. Допросили меня — ив штаб дивизии. Опять
нарядили двух автоматчиков меня охранять. Ну, я и с ними тоже
покалякал, нашли мы общий язык. Где пешком пробирались, где
на попутках, чемодан у меня отобрали в полку, кормились чем
бог пошлет, каждый кусок на троих делили. Да. Сдали они меня
в особый отдел. А там уже на гауптвахту — три землянки у
них были вырыты. Мне отдельную предоставили, как особо значительному
преступнику. Пуговицы у меня на брюках спороли. На допрос
вызывают — я штаны вот так локтями придерживаю. Ну, правда,
кормили прилично, три раза в день. Окошечко было в землянке,
мне видно, автоматчик прохаживается, стережет. Я страха не
чувствовал, скрывать ничего не скрывал, говорил все как есть.
Конечно, их я тоже понимал: они воевали три с половиной
года, а я вроде как отсиделся у немцев в тылу. Я им говорю:
«Отправьте меня скорее на фронт, хотя бы в штрафбат. Еще ведь
есть время навоеваться, крови бадейку пролить, если что...»
Я им говорю, а они мне не верят. Старший лейтенант меня
допрашивал и все норовил подловить, чтобы показания мои не
совпали. «Ты,— говорит,— не крути, нам все про тебя известно.
Ты,— говорит,— у Власова против нас воевал». И вот меня держат
в землянке неделю, и десять дней... Скучно уже мне стало.
Вижу, никак нам не договориться с моим следователем. «Такой
деревни,— говорит,— нет — Пялье». Дескать, я все вру. Я говорю:
«Как же нет? Есть! Деревня Пялье Вяльнижского района, на озерном
канале стоит...» Да. Ничего не докажешь, если доверия нет.
Как-то приводят меня на допрос, а они там в особом отделе
гуляют, патефон у них заведен, девушки тоже в погонах,
связистки ли медички, приглашены, выпивают, танцуют. Я сижу,
дожидаюсь в предбаннике. И мимо меня — капитан, лет так тридцати
восьми на вид мужчина... Поглядел на меня и остановился. «Ты
откуда,— спрашивает,— родом?» Я говорю: «Деревня Пялье Вяльнижского
района...» — «А у вас как,— говорит,— фамилия председателя
сельсовета?» Я говорю: «Тюфтяев Иван Васильевич был перед войной,
а теперь не знаю, три с половиной года как связь потерял».—
«А ты,— говорит,— не Феди Ладьина сын будешь?» Я говорю: «Его».—
«Так я ж,— говорит,— тебя помню. Я к твоему отцу на охоту приезжал,
он егерем был». Я пригляделся, вроде знакомо лицо, не помню,
к отцу приезжало много... «А ты чего тут сидишь?» —капитан
меня спрашивает. Я вкратце ему рассказал, что и как. «Чего
ж тебя держат? — он мне говорит.— Ты, может быть, что-нибудь
привираешь?» — «Да нет,— говорю,— что есть, то есть».— «Ну
ладно,— мне говорит капитан,— сейчас мы попробуем что-нибудь
сделать». Я подождал еще, наконец вызывают. Гляжу, мой старший
лейтенант по-другому уже заговорил. «Дадим тебе,— говорит,—
направление в райвоенкомат, иди воюй. У нас к тебе,— говорит,—
вопросов больше нету».
Вот как повезло, а то бы по-другому все перевернулось. Тогда-то
я не понимал, что керосином пахнут мои дела, потом уже опыту
набрался.
Я им говорю в особом отделе, что мне бы, пока там еще на довольствие
стану, паек бы какой-нибудь получить. Питаться ведь чем-то
надо. Они посмеялись только. «Давай,— говорят,— проявляй инициативу,
иначе какой из тебя солдат?»
Володя смеется. Ему повезло. Старший сын у него в институте,
двое младших учатся в школе. Дома есть телевизор, корова и
красная рыба к столу. Год походит на год, весна на весну, день-деньской
кличут чайки и плещет о лодку вода. Вечерами Володя выносит
меньшего брата Павлушку из мотоёлы, тот взбрыкивает немножко,
но отдается ему. Тот сроду рыбак. Вся жизнь его как вода: подымет
на гребень и скинет — и гребень невысоко, и падать не больно.
Как в зыбке. Вчера было Павлове детство. Сегодня Павел — матерый
мужик. У Павла тоже есть телевизор, корова, хозяйка, изба
и дети не хуже, чем у других. И думать не надо, а лучше забыться.
Володя его донесет до избы...
— ...Явился я с моим направлением в военкомат, а какой там
военкомат — ни стола, ни печати у них еще нет. «Придется тебе,—
говорят,— подождать».— «А ждать-то как же,— я говорю,— с пустым-то
желудком...» — «Добывай себе,— говорят,— прожиточный минимум
подручными средствами», А где добывать? Кошке и то бы не прокормиться,—
шаром везде пока ти... Тут мужчина в военкомат заходит, тоже
как у меня направление у него. Одет легко, не по сезону, в
одном пиджачке. Я пригляделся к нему, будто знакомое что-то
есть, и он ко мне приглядывается. Слово за слово — вспомнили.
Вместе мы с ним в июне сорок первого года попали в концлагерь.
Он тогда пионервожатым был. Так и взяли его в спортивных
шароварах и тапочках. Молоденький был парнишка, студент. У
немцев он как политработник проходил, по этой статье. Тоже
маялся три с половиной года. Мне-то повезло, правда, к хорошим
людям попал, а он как порассказал — тяжеленько ему досталось.
Он говорит мне: «Тут в госпитале есть работа — дровец попилить».
Пошли мы с ним, и жить стали вместе. За работу нас в госпитале
кормили. Так и протянули на пару. Вдвоем-то легче всегда.
Военкомат, как наладилось у них дело, направил нас на пулеметные
курсы. Месяц мы с ним проучились — и прямо на фронт... Второго
мая сорок пятого года в Берлине меня осколком ранило в бедро.
Я командиром был пулеметного взвода в конце войны. Вернулся
в часть из госпиталя уже в мирное время. Еще полтора года
служил в Германии. Демобилизовался старшим сержантом и подался
на Балтику. На сейнере был старпомом...
Мог бы тогда поступить в мореходку,— размышляет Володя,—
диплом бы штурмана и заработок приличный, и жить бы повеселее
в Усть-Нарве. Хорошее место.
В отпуск приехал я в Пялье, впервые после войны, для стариков
моих я как воскресший из мертвых. Письма мои получали и будто
не верили, что это я им пишу. Почерк совсем у меня изменился:
четыре года, считай, в руки пера не брал, только за лопату
держался, за румпель да за пулемет. Погибшим они считали
меня и отплакались уже.
Приехал я, вижу, худо совсем без меня: Паша с сестренкой
еще малолетки, рыбацкая снасть износилась, заработка у батьки
почти что и нет никакого, и лодки нет. В общем, вижу, надо
впрягаться. Носило меня по белу свету, а все же у каждого человека,
как говорится, должно быть родное гнездо. В Усть-Нарве, хотя
мне и нравилось, а все как вроде в гостях. Женился я в Пя
лье. Осел.
Да. Иной раз начинаешь вспоминать. — словно ро сне все это
было с тобой... И забывается многое. День- деньской один болтаешься
на воде. Я вас-то позвал сегодня, говорун на меня напал...
Вот я по радио слышал, писатель Сергей Смирнов выступал,
говорил, что собирает материал об обороне Лиепаи, писать будет
об этом, просил, кто что-нибудь знает, ему сообщать. А я же
как раз там был в то время. Хотел ему написать, да неудобно
как-то. Живешь на болоте, рыбки поймаешь, и ладно. Скажут:
красную рыбу в озеро скинуть — скинем. Работа у нас не нормированная,
сами себе хозяева, и незаметная она: то ли делаешь ее, то ли
нет — на воде следов не остается. Но такое свойство у этой
рыбацкой работы — забирает она человека всего, укачивает, начинаешь
жить по законам воды: если ветрено — значит, и ты нахохленный
в лодке сидишь, как лунь болотный; красная рыба пошла на
жировку в берег — значит, и ты развиваешь активность, шуруешь
туда-сюда, стараешься взять побольше Зимой снулый ползаешь,
как налим. В апреле солнышко тебя припечет, наслушаешься птичьих
концертов — и тетерева за Лягой в болоте заливаются, и лебеди,
и журавли... Тут и щуки в тресте заходят. И сам бы, кажется,
тоже хвостом завилял, радикулит свой забываешь... Работа
наша близко к природе стоит. А вечером телевизор посмотришь
— как будто другая планета: города разные, театры, моды, где-то
идет война... И вспомнишь, что ты человек, не лунь болотный.
Варшаву вспомнишь, Берлин... А если нечего вспомнить, то
лучше забыться. Водки пол-литра хлобысть — и нету тебя.
...Еще похожаем три сетки,— обещает Володя,— и хватит, поедем.
И вот уж тухтит трехсильный моторчик. Можно свесить руки и
плечи, курить и не думать, не порываться, не поспешать. Губа
понятна теперь, как поле картошки, которую сам посадил. Налево
Чаячье озеро, справа Ляга, там дальше Турухтаньи выпаса...
В протоке играет плотва, в тресте нерестится лещ...
В устье Кундорожи подымаются над костром сонгостроевские ребята.
Нам видны их пиратские лица, серьезные, готовые на дело...
Звено Голохвастова за день заметно устало. Оно еще пьяно,
но праздник уже на излете. Аркадий сводит плечи под ватником,
будто ему обрыдла одежда, глядит неподвижно, размыто, мучает
тиком лицо. Он говорит мне:
— Ты не похож на писателя. Коля Тюфтяев встревает:
— А вот скажите, как вы научились? В каком году вы закончили
пединститут?
Я говорю, что лучше спросите у бригадира. Он тоже писатель,
пишет в газету.
Он и не тем еще станет,— задумчиво говорит Аркадий.
Он далеко пойдет! — будто кому грозится Коля
Тюфтяев.
Да не о том, не о том они пишут,— страдает Ар
кадий.— Почему рыбаку не дают заработать? Вот ты
напиши...
В левобережном рыбацком клубе звено Ладьина сидит за столом
степенно и крепко — как на картине фламандского мастера. Только
немного поклюнулся носом к стакану моторист Кеша. Володин брат
Павел лучится и плещет округ себя голубизну безоблачных глаз.
Он обнимает меня и просит: «Ну, давай поборемся». И я обнимаю
его. Павлуша как лосось — косточку не нащупать, Павлуша как
лось — его с места не сдвинешь.
Сергей Ладьин, звеньевой,— мужик скуластый, как ёла, глазницы
его — два омута в крутых бережках, на дне каждого тускло мерцает
по мокрому камушку. Лицо забурело все, как ольховая чурка.
Он мне говорит:
— Ну-ка, выдай какую хреновину. А то тут жи вешь и не знаешь.
Вот правда ли нет, у тунгусов, я
слышал, с бабами пластаются не по-нашему, как-то не так? А? Вот скажи.
Я говорю, у тунгусов все так, как у нас. Ладьин не очень мне
верит, покачивает головой.
Чернобровый, лобастый и востроглазый Виктор Высоцкий смотрит
с ясной ребячьей улыбочкой на меня.
— Вы бывали на Дальнем Востоке. Там близко Япония. Не приходилось
вам слышать, у японцев буд то бы есть такой способ пытки. Они
берут крысу, сажают ее в банку и привязывают человеку сзади.
А через сутки крыса вылезет уже изо рта. А? Не доводилось
вам слышать?
В простодушной улыбке бригадира можно также прочесть и хитрость,
лукавый мужицкий ум. У Высоцкого ровные, крупные, белые зубы.
На нем смазные сапожки маленького размера и новый в полоску
костюм. Ворот белой рубашки распахнут, под ним видны прочные,
как шатуны, ключицы.
Мы выпиваем за День Победы. Володин брат Павел забеляет водку
в своем стакане домашним сливочным молоком. Он привезет хозяйке
пустую бутылку. Назавтра она ему даст молочка на рыбалку.
Павел сдобный и чуть красноносый. В лице его видны борение
водки и молока.
Мы играем на бильярде, шары падают в отверстие лузы, стукают
об пол, как топором по бревну.
Володя мне говорит:
— Быть может, захочется вам поудить, плотва сейчас хорошо
берет на червя. Тогда шугните сонгостроев ских. Рыбы не так
жалко. Обидно, что мережи запутают. Специально не ездите...
Разве что с удочкой посидеть. Я бы сам сходил, дак... С женой
мы сегодня собравши в клуб, постановка там, что ли...
Погружаюсь в лодку. Гребу. Вода затихла и заяснела. Провода
над Кундорожью мохнаты от скворчиного каравана. Лихтер прошел
по каналу, пустил волну. Застонал дебаркадер.
Сонгостроевские ребята кричат мне :
— Куда тебя, старый, несет?
Я молчу. Наживляю червя на крючок. Воспаляется небо. Чернеет
иззубренный лес за губой. Я выуживаю плотичку. Моторная лодка
проходит рядом со мной и колышет. Ребята глядят мне в глаза.
И смеются:
— Эй, старый, что тебе, больше всех надо? Мотай отсюда, пока
сухой.
Мотор проносит их мимо. Они его глушат. Дрейфуют. Включают
транзистор. Лоскочет музычка над губой. Мне попадает еще одна
рыбка.
Пираты держат совет. Наверное, есть среди них сторонник
штурма и абордажа. И есть постепеновец-согла шатель... В губе
много рыбы, да слишком неравен улов. И кажется, можно его уравнять...
Я загнал мою лодку в тресту, сутулюсь над поплавком. Кричат,
будто ссорятся, чайки. И чаячьи голоса такого же тембра,
как радиомузыка в лодке.
Но вот ее забивает моторный треск. Лодка уходит, уходит. Победил
осторожный. Тихо, тихо становится на губе. Тишина вдруг окатывает
меня. Я смеюсь. Я не старый. Такой же, как эти воды, и рыбы,
и птицы. И рыбаки. Я не состарюсь, пока жива тишина.
Глеб Горышин