Глеб Горышин
Присесть на минутку
На пороге базы меня встречает Сарычев. Комар хватает за пятки,
урчит. Никто еще не вернулся с охоты. Занимается день.
— Ну вот, — говорит мне егерь, — хоть можно при сесть на минутку.
Пойдем.
Он приносит мне брюки, фуфайку, шерстяные носки. Я надеваю
сухое. Егерь разводит огонь под плитой, ставит вариться картошку,
приносит с грядки укропу, луку й огурцов. Он приносит также
флягу со спиртом и потчует:
— Выпей, согрейся. Ко мне тут вечером многие подъезжали с бутылкой.
Я бутылки все реквизировал, запер, а после снес в погреб, поставил
на лед. Вот ви дишь, спиртик нам пригодился... Кстати, ты дай-ка
мне путевку-то да охотничий билет...
— Как ты с дружинниками разобрался? — спрашиваю
я Сарычева.
— А, завернул их обратно. Сказал, что в губу толь
ко через мой труп — и точка. Бог с ними. Ладно. Я
тут хочу тебе кое-что прочитать. После твоей статьи в газете писем я получил
порядочно.
Егерь приносит бумагу, читает:
— «Дорогой товарищ Сарычев! Мы понимаем твое горе,
мы сами охотники, знаем цену собаки. Но ты особ енно не горюй.
Ты приезжай в наши места на Анга ру. У нас охота богатая по зверю
и птице. А собаку мы тебе подарим новую, настоящую сибирскую
лай ку. Помогать товарищу в беде — это закон у охотников. Негодяй,
который убил твоего Шмеля, будет наказан нашим презрением. Он
еще будет плакать и ка яться. Но пусть не ждет снисхождения.
Пусть у него под ногами горит земля!»
— Знаешь, — говорит мне Сарычев, — я прожил на свете
уже очень много и разного навидался. Бывали такие минуты, когда
я думал, что человеческая беско рыстная солидарность и все такое
прочее — фикция просто выдумка для газет. Я встречался в жизни
с та кой жестокостью, что впору мне стать пессимистом, разувериться
в человеческой природе. А тут вдруг по лучаю двадцать восемь
писем от незнакомых людей! И притом совершенно искренних писем.
Ты знаешь, просто ожил. Я очень многое потерял. Я не только Шмеля
похоронил, а будто и себя тоже. Вот так сижу по ночам один, курю,
керосин весь в лампе сгорит и подливать неохота. Темнота окружает
меня, из окон ползет и давит. Хочется выть. Я стал понимать волков,
отчего они воют в осенние ночи... И вдруг почтальон ша Кира —
она пешком каждый день бегает из Гумбо рицы в Пялье с почтой,
а я ее перевожу через Кундо рожь — приносит мне это письмо из
Сибири, назавтра еще. И все двадцать восемь писем из разных мест.
Я почитал и говорю себе: погоди еще, Евгений Василье вич, себя
хоронить. В людях-то живо человеческое. Можно жить. Понимаешь?
Я слишком подолгу бываю один на этой базе. И пропадает чувство
связи с людьми. Я могу, конечно, пойти к рыбакам и выпить с ни
ми, но это — особые люди. Они живут в своем мире; озеро их укачивает.
Они по-своему счастливы. Как говорится, блаженны нищие духом.
Я с ними дружно живу, но внутреннего, душевного контакта нет
все равно. Вот разве только с Володей Ладьиным. Это хороший
мужик, потоньше несколько, чем другие. А больше здесь нет никого.
С женой у нас очень трудные отношения... Она никак не может примириться,
что мы живем вдалеке друг от друга... И вдруг, понимаешь ты,
эти письма. Такого со мной никогда не бывало в жизни, чтобы моя
личная трагедия вызвала отклик, участие у людей... Я думал уже
уехать отсюда, все бросить, а тут вижу: нет, неправда, Блынскому
все равно хуже, чем мне. Его назначили старшим егерем на Карельский
перешеек в хорошее охотхозяйство и недалеко от города. Материально
он даже выиграл. А морально я все-равно победил. Теперь я могу
остаться на Кундорожи, работать, охотиться, жить... Правда, начальству
не нравится, что дело это получило огласку на весь Союз, и
мне еще, наверно, попортят крови. Но я готов ко всему. Блынский
наказан высшей мерой. Он этого, может быть, не понимает, у
него мелка натура, чтобы понять. Но морально он уничтожен...
Тут поспевает картошка. Мы выпиваем за нашу победу. За окном
тарахтит рыбацкая мотоёла. Начинается день. У меня в мешке
убитые утки. Чуть почата фляга спирту. Чуть прожита половина
жизни. Дымится роса на лугу.
— Знаешь, Женя, — говорю я егерю,— может быть, тебе стоит стать
немножко философом? Ты пользуйся тишиной. Тишины все меньше,
меньше. Ты почитай Генри Торо «Жизнь в лесу». Я специально привез
для тебя эту книгу. Без философии здесь тебе не продержаться.
На кроликах ты не собьешь себе капитал. И на ондатровом мехе
не станешь Рокфеллером. Ты ежедневно видишь то, что давно позабыли
все горожане: восход и закат, жизнь воды и земли; все это мудро,
неторопливо, философично. Наблюдай и пиши в свой дневник: и солнце,
и дождь, и лебедя, и турухтана — это вечное круговращение природы,
ее закон. Мы гоним и гоним, и задыхаемся, нам некогда оглядеться
вокруг себя: где мы живем, какая наша планета? Мы все норовим
переделать, а ведь природа создана по законам высшей красоты
и целесообразности. Кроме лязга, войн и угроз нам надо услышать
и тихие голоса, дыхание жизни...
— Вот мой предшественник, егерь, был великий философ, — прерывает
мой монолог Сарычев. — Он на писал в дневнике егеря: «Был в лесу.
Ничего не видал». Понимаешь ты — ничего! Вот цельная личность.
Конечный продукт человеческой эволюции. Лес для него — незначительная
подробность, о которой и говорить-то не стоит... А еще однажды
он написал: «Был в лесу. Убил пернатую птицу».
Мы смеемся, посыпаем молодую картошку укропом. Мы победили
и можем выпить теперь.
Глеб Горышин