Глеб Горышин
Грибы поздней осени
С утра сеялся обложной мелкий дождь, я погля дывал в окно,
ждал у моря погоды. Не у моря, а у Ладожского озера: оно урчало,
невидимое, но хорошо слышное мне. Идти, не идти за грибами? Может,
и гри бов уже нет — октябрь на дворе...
Натягиваю резиновые сапоги, надеваю брезенту ху, втыкаю нож
в корзину. Иду.
За околицей повстречался с тремя грибниками. На донышках их
корзин сиротливо мотались ситники и козлята. Грибники, должно
быть, на катере, с ночи, из города в лес. Иронически посмотрели
на меня, пола гая, что уж раз они ничего не нашли, то я и подавно.
Да и правда поздненько...
Но чем глубже я погружался в лес, чем глуше до носился до меня
вой моторок с Новоладожского канала, тем явственней слышались
ропот осин, шурха нье падающих листьев, покряхтыванье старых
сосен, перешептыванье молодых берез, тем сильнее охваты вало
меня предчувствие чего-то хорошего, что Должно случиться, — осуществления
моих желаний. Даже и небо вдруг засинело, и солнце вышло, и лес
стал цвет ным. Желал я в тот день одного: набрать ну не бе
лых, так подосиновиков, подберезовиков, на худой ко нец моховичков,
маслят, сыроежек...
В лесу поздней осенью меньше крика, ауканья, чем бывало, зато
подальше идти от гриба до гриба. И не к чему суетиться, рыскать.
Лучше всего сделать шаг и послушать, и пристально оглядеться,
где осиновый: лист, а где такого же цвета шляпка подосиновика.
Гри ба не увидишь, пока он сам не сыграет с тобой в гля делки.
Грибы умеют смотреть в глаза грибнику. Не каждому грибнику...
Так я шел, медленно втягиваясь в жизнь леса, пе реступая из
сквозных березняков в мглистые ельники, затравевшие ольшаники,
редкие сосняки и матерые осинники. Впрочем, все это перемешалось,
вместе рос ло, переходило одно в другое. Леса к тому же были
иссечены канавами-осушителями, изрежены кварталь ными просеками.
Грибы пока что не попадались, и я уже заскучал. Как вдруг увидел
между двух зеленых моховых кочек дымчато-серую спинку зайца.
Заяц не шевелился, но по какой-то чуть уловимой дрожи шер стинок
было заметно, что заяц тоже видит меня. За яц молоденький, прибылой.
Подрожал и покатился се рым катышем, но оглянулся. Я ему подмигнул.
Встреча с зайцем развеселила меня не меньше, чем если бы я напал
на семейство грибов. Интересно, что будет дальше? Иду по лесу,
как книгу читаю, что ни страница — то зверь, то птица. Книга
большая, вре мя в лесу такое же долгое, как дорога солнца: снизу
вверх от востока к югу и сверху вниз с юга на запад...
На широкой прогалине у канавы остановился, что- то такое услышал
— ага! —это серые гуси: клонк- клонк-клонк... Откуда-то из лесных
глубин, будто квер ху, к зениту летя, появился гусиный широкоугольник.
И так он был широк, что гуси, летящие по краям, должно быть, не слышали вожака,
потеряли с ним
связь. Строй начал ломаться, в перестроении был по рядок: гуси сдваивали ряды,
как солдаты на плацу.
Вскоре из одного широкоугольника получилось два, вершина в вершину, клин в
клин, с параллельными
сторонами, в две шеренги. Гуси переговаривались во все небо о чем-то очень
важном для них. Может быть, старые поучали молодых, впервые летящих в ряду
большой стаи, за тысячи километров, как надо лететь,
кому какое положено место в строю.
Послушал гусей, проникся важностью их беседы, Поднял голенища
сапог, перебрался через канаву, про- хлюпал по болоту, покатал
во рту пронзительно кис лую, а все же сладкую клюквину, очутился
в сосновой гриве. Еловых, березовых или осиновых грив не быва
ет в лесу, бывают только сосновые гривы. У сосен хвоя — как конский
волос, жестка и долга.
О грибах я теперь не думал, хотя не пропускал ни волнушку-кокетку,
в розовой с вуалью шляпке, ни смуглую, ломкую, пропитанную горьким
молочком горькуху, ни моховика в твердой каскетке с плюше вой
подкладкой, ни маслят-лягушат, ни одрябшего на дожде, но стойкого
подберезовика-обабка, ни вылупив шуюся из зеленого мха сыроежку
— матрешку в алой косынке...
Сосновая грива у края болота вдруг живо напомни ла мне одну
глухариную ночь — весеннюю ночь на току.
Однажды Старший брат Учителя привел меня на Медвежий ток. Ток
назвали Медвежьим потому, что место было медвежье: весной медведи
тут подкрепля ли свои ослабшие за зиму силы подснежной клюквой.
Мы сделали табор вблизи токовища, нарубили сушня ку для большого
костра на всю ночь, из соснового лап ника соорудили пышное ложе,
натянули на колья бре зент, чтоб не дуло, приладили над костром
таганок, принесли болотной снежной воды. Табор вышел на сла
ву, и место хорошее, верное место для тока: большое болото —
за сутки не обойдешь, на болоте песчаные гряды, на грядах матерые
корабельные сосны; у осно вания гряд пади с неунявшейся вешней
водой, зарос шие черемушником, с завалами подмытых стволов.
Ноголомное место, не всякий доберется в эдакую глушь. Легкодоступных
глухариных токов не бывает: они давно уже распуганы и разбиты...
Старший брат хорошо знал топографию Медвежье го тока, а я пошел
познакомиться с местностью — вечером засветло, чтоб, идучи на
ток перед рассветом, не заплутать. И нужно было послушать прилет
глухарей.
Только избави бог нашуметь на току. Когда глуха ри прилетят
и рассядутся над тобой — замри, жди, покуда они уснут. Тогда
уж выбирайся к табору. Солн це к той поре сядет и не поможет
тебе. Местность вся переменится, станет другая, чем по дороге
на под слух... Протоки окажутся неперебродными, чащи не пролазными,
болота зыбкими. И заухает филин.
Идя на ток от табора, я, конечно, наметил — по солнцу — путь
возвращения. Для верности вырывал листки из блокнота, нанизывал
их на ветки, провеши вал путь.
На току отыскал ствол палого дерева, сел на него, как петух
на насест, и набрался терпения ждать. До стал блокнот, принялся
записывать приходящие мыс ли. Самые важные мысли приходят в
лесу, на подслу хе, на глухарином току: ты становишься как антенна,
настроенная на все волны мира, улавливающая не только звуки и
речи, но даже подспудные вздохи, бие ния, писки. Блокнот я достал,
а листков-то в нем не было, все по сучкам развесил. Я мельком
подумал, что это леший-лесовичок подшутил надо мной. Он лю бит
поиграть с новым человеком на своем болоте...
Солнце садилось, лес наполнялся идущим сбоку и снизу рябиновым
светом. Как в гулком, хорошо резо нирующем концертном зале,
красиво, торжественно пели дрозды, не перебивая друг друга, подражая
то горлинкам, то соловьям.
Глухари почему-то не прилетели. Иногда они при ходят на ток
пешком, поклевывая клюковку и брус ничку, поглядывая круглым
глазом. Мне приходилось играть в гляделки с глухарями-ходоками.
Когда у них сложены крылья и хвостища, они кажутся меньше, чем
на лету или на суку во время токованья. Идут вперевалочку, не
боятся тебя, если ты, как коряга, на хохлился, замер. Они в
сумерках малость подслепова ты, у них куриная слепота...
Отсидев неподвижной колодиной два с половиной часа, я почувствовал,
что терпение мое истощилось. От солнца осталась кайма зари. Дрозды
один за другим умолкали. Я встал, принялся разминать одеревеневшие
до хруста члены. В это время и налетел глухарь, от куда-то сзади,
из-за спины. Уселся прямо надо мною, на сосне, долго устраивался
на суку, слегка пощел кивал клювом. Я стоял в неестественной
позе, полу согнувшийся-полупрямой. Часы показывали десять. Глухарь
мог прободрствовать еще час-другой...
Так я и остался изображать из себя лесную дико вину, корень-выворотень.
Глухарь у меня над головой помаленьку приготавливался посмотреть
свои сны. Я замер — что оставалось мне делать? Вопрос был по
ставлен ребром: кто кого? О чем я думал тогда? Не помню. Скорее
всего, я стискивал зубы, прикусывал донимавшие меня поползновения
бросить, плюнуть, уйти. Для чего-то мне надо было перехитрить,
пере стоять этого глухаря. Кто я такой, в конце концов, лес
ной человек или... Я по-всякому обзывал себя, чтобы разозлить.
О том, что нужно убить глухаря, я забыл. Возможно, забыл и о
том, кто я есть, для чего стою, согнувшись в три погибели. Ноги
все глубже уходили в мох, под мхом ледяная вода. Солнце село,
погасла заря.
Я вытащил одну ногу, иначе упал бы. Под ногой чавкнуло. Глухарь
не ворохнулся. Я вытянул вперед руки и — по маленькому шажочку
— куда-то побрел; Ориентиров не было никаких. Листки из блокнота,
на низанные мною на сучки, должно быть, поснимал мой лёший-лесовичок.
Он вел меня по мху, то окунал в мерзкую жижу по пуп, то совал
в глаза какие-то дья вольские метлы, то кидал под ноги чурку,
чтоб я че бурахнулся носом в грязь.
Табор с его ровно горящим жарким костром, буль кающим на тагане
чайником, съестными припасами, сухими шерстяными носками, охотничьими
байками моего старшего товарища был где-то рядом. Но мест ность,
по которой я брел, ничем не напоминала мне ту, какую я видел
недавно. На исходе сил (вообще-то силы еще оставались, я знал,
что мне их хватит до утра, и ничуть не боялся) я уперся в крутой
склон песчаной гряды. Таких крутяков и не было тут. Зато под
ногой стало твердо — и то хорошо. Я влез на вер шину, надеясь
сверху увидеть костер нашего бивака, но мой леший-лесовичок посчитал,
что еще не время меня отпускать. Костра нигде не было видно.
Ничего другого не оставалось, как разводить свой костер. До
стал из кармана спички и сразу почувствовал что-то неладное.
Всего одна спичка болталась в пустом ко робке. Куда делись спички?
Ведь были... Лесовичок опять меня ставил в тупик, однако давал
один шанс. Одну спичку...
Надо было еще раз решить, кто кого. Уж тут-то я постарался,
надрал бересты, насобирал в потемках сухих веточек. С трепетом
вычиркнул спичку — огонь занялся, побежал, родился сладкий берестяной
дымок. Образовался круг света, в кругу полно дров.
Мне стало жарко и до того хорошо, что лучше и не бывает.
Ухал филин, пугал, но я не боялся его. На небе взошла луна.
Что-то такое несуразное прокричал на болоте заяц: ба-ба-ба-ба!
Это был влюбленный, весен ний заяц, он звал зайчиху взволнованным,
незаячьим
голосом. Я спустился к подошве гряды и пил, как лось, из болота.
Сна не было ни в одном глазу. Я жил этой ночью, лесом, весной,
слушал ночь, дышал ее свежестью, грел ся у ее огня, и мысли
приходили такие (жаль, не на чем было их записать), как в юности.
Я думал, какое мне выпало счастье родиться вот в этой стране,
где можно вдруг потеряться в лесу — и остаться один на один с
мирозданьем на целую ночь.
Первым оповестил о приближении рассвета, как и положено ему,
своим хорканьем вальдшнеп. Проигра ли на медных горнах зорю
журавли, забормотали, зачуфыкали тетерева, затенькали болотные
птахи. Из вершины сосны, под которой я ночевал, громко хлот пая
крыльями, вылетел глухарь. Зорю, что ли, про спал? Или решил
пересидеть меня, как я вчера пере стоял его собрата?
Заря занялась в полнеба, поди угадай, где восток, в каком именно
месте изволит явиться красное сол нышко. Нечистая сила еще поводила
меня по болоту. Я даже был благодарен ей: что может быть лучше,
чем хрупать по заиндевевшей болотной корке, обирать с кочек сладкие
клюквины-леденцы?
Стоило солнцу показать закраину — и мне стало ясно, где я. Нашлась
и провешенная листками из блок нота дорожка к табору. И валежина,
на которой я ждал глухаря... Вокруг нее были набросаны спички:
покуривал — чуть не остался на ночь в лесу без костра.
В то утро, помню, я дал себе клятву бросить ку рить. В последний
раз закурил на таборе, он оказался тут же, под боком. Костер
давал жару настолько, что бы греть пятки моему старшему товарищу.
Он подре мывал. Увидев меня, встряхнулся, принялся завари вать
чай. По обычаю много жившего человека, он не стал задавать мне
вопросов, а сам объяснил, где я был в эту ночь. То есть предложил
наиболее вероятную, по его опыту, версию моих ночных приключений.
— Наверное, близко глухари сели, вы не захотели их пугать, остались
в току...
Я согласился с этой версией. Так оно, в общем, и было.
— А я не слышал ни одного глухаря,— сказал Старший брат Учителя.—
Должно быть, переместились куда-нибудь. Или кто-то побывал, спугнул...
Я-то знал, что глухари как были на Медвежьем току, так есть
и будут еще. Но я также знал и то, что Старший брат состарился
и нуждается в поводыре на току и надеялся на меня...
На обратной дороге с Медвежьего тока мы нарвали веток зацветшего
волчьего лыка, набрали сморч ков...
В осеннем лесу, в сосновой гриве, исхоженной вдоль и поперек
грибниками и ягодниками, высматривая во мху и в палой хвое грибы,
я думал о глухарях, силой воображения воскрешал события той ночи,
про игрывал разные варианты и ходы. Вот если бы я, например,
заметил того глухаря, второго?.. А если б вер нулся к тому,
первому?..
Я думал о глухаре, и глухарь вдруг слетел с обо бранной дочиста
брусничной кочки, поднялся и пошел, далеко впереди себя неся
маленькую голову с кровя ной бровью.
Откуда он взялся, куда полетел, чем жив в безъ ягодных наших
пригородных лесах? В последние годы мы с таким усердием накинулись
на бруснику и клюк ву, как будто изголодались. Почти ничего
не оставили тетеревам с глухарями и рябчикам...
На просеку вместе со мною вышла лосиха. Я стал подвигаться к
ней ближе. Она поджидала меня. В глазах ее не было страху, она
не боялась меня. Мне захо телось погладить лосиху по холке,
но так далеко наше с ней знакомство не зашло. Звери не допускают
пани братства...
В осинниках я нашел-таки подосиновики, в берез няках подберезовики,
на опушке бора, смыкающегося с травянистой мокрой луговиной,
набрал маслят. Я не рыскал, не торопился, не жадничал, не аукался,
не привередничал, брал и горькухи, и сыроежки.
В местах, откуда родом моя мама, в Демянском районе Новгородской
области, сыроежки зовут горян ками. Моя мама брала горянки,
умела их так засо лить, что бывали они повкуснее волнушек. Сжаренные
в сметане с луком, они хрустели на зубах, хруст отдавался трещанием
за ушами. Я брал сыроежки и вспо минал о маме. Говорят, что
счастливое время — дет ство. Или отрочество. Или юность. Но
забывают, что источник счастья один у каждого человека, во все
его времена — это мама...
Только свинух я не брал: не люблю я их, чумазых, тупоголовых.
Я шел вдоль опушки, по левую руку от меня было песчано и сухо,
по правую — мокро и хлюпко. И вот здесь-то, меж бором и лугом,
оплетенный осокой, вы сокорослый, с коричневой шляпкой, на толстом
корне, вдруг мне явился белый гриб. Сначала я подумал, что это
масленок-переросток. Но это был белый. И нечер вивый. Мой леший-лесовичок-насмешник
за что-то воз наградил меня щедрым подарком.
Грибы поздней осени скрытны, но если их хорошо поискать — можно
перемигнуться с зайцем, послу шать гусиные речи, налюбоваться
летящим над сосна ми глухарем, заглянуть в глаза лосихе.
Я вернулся в деревню с полной корзиной грибов. Грибы поздней
осени особенно дороги, сладки, хрустят на зубах.
Глеб Горышин