Глеб Горышин
Геолог
Он был высокого роста, широкоплечий, его лицо несло на себе
печать многих странствий. Он был Гео лог, работал в горах Сихотэ-Алиня,
в пустыне Гоби, на полуострове Таймыр, в Корее и Китае. Он был
ма лословен, светлоглаз, покуривал трубочку. Возвращаясь из экспедиции
домой, охотился в наших лесах, в новгородских, тверских, карельских.
Еще в мои студенче ские годы Геолог брал меня с собой на охоту.
В свои студенческие годы на последнем курсе Гор ного института,
накануне вступления в избранную им для себя жизнь, он сделал
предложение моей маме. Он любил мою маму, и едва ли с годами
его первая, единственная, как судьба, любовь совсем ушла из
его серд ца. Он был однолюбом. Моя мама ему отказала. Любила
она его или нет, того мне знать не дано. Он сде лал свое предложение
в ту пору, когда мама была от дана другому (сама себя отдала),
й предстояло ей быть верной по гроб моему папе...
Зная об особенном отношении Геолога к моей ма ме, я приглядывался,
прислушивался, примеривался к нему. В нем самом, в его одежде
и снаряжении не было ничего лишнего, только необходимое для мужской—
лесной, страннической — жизни: ружье «Зау эр» двенадцатого калибра,
остро наточенный топор в специально сшитом чехле, нож золлингеновской
стали с костяной рукоятью, спички и табак в непромокаемом мешочке,
фонарик, фляжка, котелок, кружка, ложка, резиновый клей для сапог
и заплатки, иголка с нит кой, йод, бинты, компас, плащ-палатка...
Что еще? Все у него было, на любой случай, на любую погоду. И
он все умел: сориентироваться в лесу, зажечь костер под дождем,
выбрать место для табора и так обустро ить табор, чтобы не дуло,
содрать шкуру с кем-то уби того зайца — чулком,— испечь на костре
кем-то уби тую дичину, заварить необыкновенный чаек, что-нибудь
такое рассказать, чтобы всем интересно послу шать.
Когда я оказывался рядом с Геологом, мне хотелось понравиться
ему, стать лучше того, каким я знал себя и был на самом деле.
Бывало, проходишь с ним день по лесам — и так захочется сделать
ему что-нибудь хорошее. «Андрей Николаевич! Дайте я почищу ваше
ружье». Ружье у него содержалось в отменном порядке, как все
другое в его обиходе. Стрелял он из него редко, на моей па мяти
нет ни одного случая, чтобы этот страстно влюб ленный в охоту
человек попал во что-нибудь бегущее или летящее. Его любовь была
платонической. Он давал мне почистить ружье и поглядывал на
меня ласко во, как на сына. И так хорошо становилось, хоть по
просись к нему в сыновья. Иметь бы такого отца — и самому можно
бы стать Геологом, путешественни ком, все умеющим, ничего не
боящимся, никогда не лгущим...
Размечтавшись, я напоминал себе: «Если бы Гео лог был моим
отцом, то и меня бы не было, кто-то другой жил бы, не я...» А
это уже слишком... Хоте лось быть тем, кем я вышел, у моих папы
с мамой.
Однажды я просидел целую ночь, в декабрьскую вьюгу, на крылечке
избы, в деревне Сустьяконец под Любанью. Время было глухое, вскоре
после войны, де ревня чуть теплилась, еле дышала. За околицей
про стирались леса, на сотни километров бездорожные, изреженные
войной, одичалые. Из лесов по ночам выхо дили на жилой деревенский
дух волки. Всех собак в деревне Сустьяконец они уже попридавили
и скотину не помиловали. В хлеву той избы, где мы стали на постой
— ватага охотников,— повизгивал подсвинок. Хозяева нас заверяли,
что волки будут этой же ночью. Просили волков наказать. Я вызвался
первым, чтобы понравиться Геологу. Он дал мне свое ружье, с кар
течью в обоих стволах...
Сидеть в непроглядной темени, на вьюге было сту дено и страшно.
Волки то и дело являлись моему во ображению, сверкали глазами,
выли...
Геологу жалко было меня, я видел, но он вложил мне в руки ружье.
Я думаю, он не спал в эту ночь, как и я, но ни разу не вышел
проведать меня, ободрить, сменить на посту. Он меня исподволь
воспитывал, как сына, давал наглядный урок на тему: волков боять
ся — и в лес не ходить.
Когда я стал взрослым, однажды Геолог позвал меня, по весне,
на глухариный ток. Сам он вышел на пенсию, купил дом в лесном
поселке, на берегу лесно го же озера, завел лодку и пса. Я приехал
к нему. За те годы, что мы не виделись, он ссутулился, но оста
вался кряжистым, крепким. Старость посеребрила его. Собака у
него была хорошо выученная, послушная, ласковая. Жена его отнеслась
ко мне по-родственному, хотя сразу же разграничила сферы: не
к «нам» гость приехал, а к нему, к Андрюше. Андрюша попыхивал
трубочкой-носогрейкой. В глазах у него появилось что- то ловящее,
напряженное. Должно быть, его постиг ла тугоухость, как многих
в его возрасте. Но я и не приметил вначале. Мне еще оставалась
до старости це лая жизнь...
Вечером мы пошли на ток, с таким расчетом, чтобы засветло добраться
до места. Геолог сказал, что ток небольшенький и кучный. Сидеть
на подслухе особой надобности нет. Если его не разбили, не распугали...
Поели на дорожку и двинулись: полями, логами, сырыми ельниками,
опушившимися ивняками, ольшани ками, мимо соком налитых берез,
под живицей напи танными соснами. Идучи, мы больше помалкивали.
Дорога на токовище — такое дело: держи язык за зу бами, смотри
в оба, внимай, вбирай в себя всякую малую малость. То чибис
простонет; поплачет над тобой, то рябчик тебе посвищет, то кроншнеп
ясно-звонко протрубит, то бекас поблеет, то спугнутая утка истошно
покрячет, то чирки пронесутся над головой, то тетерев забормочет,
приняв вечернюю зорю за утренку, то за курлыкают журавли, по-тележному
проскрипят в небе гуси, сыграют свои позывные лебеди, попробуют
голоса дрозды. И вешние воды журчат, и лягушки накру чивают
шарманки...
Идти было сносно, сухой ногой. Геолог предупреж дал: на этом
току, на доступном, куда мы идем, он нынче не был. Есть еще один
ток, в семнадцати километрах (этот в шести), им найденный,—
туда цикто не ходит: надо перебредать три ручья, разлившиеся
в ре ки, лес там глухой, в лесу еще снег. Идти туда — на несколько
дней. Но зато уж наверняка... «Если бы у те бя было время...»
Времени у меня не было. Я отвечал, что мне глухаря и не надо.
Мне бы только повстре чаться с весной, пробыть ночь в лесу,
посидеть у костра...
Я высказывал Геологу мои, в общем, вполне иск ренние доводы,
он внимательно слушал и ничего не отвечал. Глаза у него малость
слезились, как на ветру.
Ночь выдалась теплая. Табор мы заделали по нау ке. Попили чаю.
Я лег на хвою по одну сторону кост ра, Геолог — напротив меня.
Спать я не спал, а так... лезла в голову всякая всячина. Я уже
не примеривал ся в сыновья к прикорнувшему вон там, за костром,
старику, сам стал отцом. Геолог, я видел, тоже не спит. О чем-то
он думал. Зачем-то нужно ему было побыть со мною вот в эту весеннюю
ночь. Наверно, последнюю нашу ночь... Он встал, перевернул головни
в костре, разгреб жар, так, чтобы грело меня. Прилег, снова встал
— беспокойная старость... Ушел с топором в ча пыгу, срубил сухую
лесину, принес ее. Господи, для чего же? Как для чего, для меня...
Он, должно быть, устал. Закашлялся безысходно, старый курильщик.
Пососал трубочку. Лег, положил голову на принесенную чурку...
Ровно в два мы оба посмотрели на часы и встали. «Ты иди вот
так, а я пойду этим краем».
До рассвета еще далеко. Такая кромешная тьма! Весь превращаешься
в одно огромное, разверстое ухо, вбираешь в себя — в это ухо
— скрип пошевелившей суставами осины, писк о чем-то вспомнившей
спросонья пичуги, черт знает из чего происшедшие хло панья,
скрежетанья, хруп наста под чьей-то ногой... Чего не бывает в
ночном, предрассветном лесу, так это безмолвия, немоты.
Натруживаешь ухо до галлюцинации: ага! заскир кал! Делаешь скачок.
Сердце уходит куда-то в пят ку. Пяткой проламываешь схватившуюся
на болоте корочку льда... Грохот какой ужасный! После еще буль
канье. Ноги жжет лютой стужей. И — тишина. Отдува ешься, умеряешь
биение сердца. Скиркает глухарь или треснула ветка? Бывает, над
лесом и над болотом све тит луна. Свет луны утечет, а на место
его притечет свет зари. Где-то ухает филин. Заквохчет глухарка,
побуждая заспавшихся мошников к любовному действу, к игре.
А если они проснулись и вслушиваются в мое топ тание по болоту?
Или они убиты такими, как я, топ тунами, опередившими меня?..
Хождение — да и стояние тоже — по болоту, на бо лоте, в предрассветный
час при крепком заморозке- утреннике, при полном раскрытии ушей,
ноздрей, очей, всех органов и нервных окончаний... Предложение
затягивается, лучше начну новое, о том же самом, но по- другому
скажу, покороче. Я очень люблю весною зано чевать в лесу, в
два часа уйти от костра и хрупать, чавкать, шуршать по болоту,
до полного восхождения солнца. Что-то есть во мне болотное, от
журавля, от кулика.
Часам к четырем утра, если глухари не поют, уже устанешь, перегоришь.
Как начнет пригревать солныш ко, так потянет в сон. Но надо
еще походить, посто ять, понапрягать свои органы. Или же вдруг
забыть ся, уйти в себя, побыть наедине со своею сутью. И понять
— в чем же суть. Постараться понять... Нет более полного уединения,
чем во время весенней охоты на боровую дичь. Ни один человек
в мире не может тебя найти, когда ты ушел от костра в темную
ночь, в не пролазную болотину, в чащобу — как в воду канул.
Сколько я выходил-выстоял зорь на болоте, столь ко и написал
рассказов. Мои сюжеты проистекают из весенней охоты на боровую
дичь. Моя любимая пти ца — непременный участник сюжетов — это
глухарь: «...из семейства тетеревиных, длиною до ста десяти сантиметров,
обитает в лесах Евразии; численность со кращается, в некоторых
местах, взята под охрану».
И вот брожу по болоту, слышу, как бродит мой старший товарищ,
который мог стать моим отцом. То есть он-то не мог... Или нет:
это я не мог бы стать его сыном... Фу ты черт, совсем запутался...
Но что-то слишком он шумно ходит, прямо ломится, как мед ведь.
И вон там кто-то ломится. И там...
Охота на току вместе с чужими невозможна, так же как ночевать
в собственном доме с явившимся без спросу с улицы незнакомцем.
Стоит только потерять вот это чувство уединенности, растворенности
в при роде — и вся поэзия, магия, животворящие токи, вдруг воскресившие
в тебе позабытое милое существо — дитя природы,— все пропадает,
приходит чувство вражды к чужим. Они правил охоты не знают (всякий
является на ток со своим правилом), не умеют, испортят, ток распугают...
И того гляди закатают тебе в чувствитель ное место заряд крупной
дроби...
Мало-помалу я подгребаю к нашему табору. Ви жу — дымит костер,
на тагане булькает чайник. Геолог сидит на той самой чурке, которую
он притащил нын че ночью. Он улыбается мне ласково, виновато.
Я са жусь рядом с ним. Где-то бормочут тетерева. Трубят журавли.
Пискнул, похоркав у нас над головами, вальдшнеп. Но громче всех
этих уместных и своевре менных звуков вдруг раздается и крепнет,
все подавляет и отрицает такая обычная и надоевшая брань му
жиков. Мужики недовольны, охота не получилась, они громко кашляют
и матерятся.
Геолог поднял голову, вслушивается: «Что это? Как будто какие-то
звуки?» Я объясняю, какие звуки, откуда они исходят, что означают.
«Ты знаешь,— при знается Геолог,— у меня что-то совсем плохо
стало со слухом. Глухариную песню я не слышу. Я и на ток не пошел,
ждал тебя у костра. Надеялся, что тебе по везет...»
Когда мы вернулись домой, Геолог совсем раскле ился. Жена уложила
его в постель, давала сердечные средства. Я слышал, как он пожаловался
жене: «Было такое мгновение, когда я почувствовал, что у меня
останавливается сердце».
Мы простились с Геологом, чтобы никогда уж не повстречаться.
Его жена попеняла мне, в мягкой форме, но попеняла: «Ему уже
не по силам такие нагрузки. Это он для тебя...»
Глеб Горышин