Глеб Горышин
Дневник егеря
В августе пропала мошкара, небо сделалось свежим и синим, заря
— высокой и алой; ночь обрела наконец исконную черноту. Старший
егерь Сарычев к открытию охоты покрасил базу в салатный цвет.
Вместе с пяльинским егерем Птахиным зачалили и разделали при
блудную гонку леса, загнали в дно Кундорожи сваи, срубили и обшили
тесом новый бон. Засмолили лодки, заготовили натесали еловых
жердей на пропёшки, выставили их сушиться на солнцепек. Каждый
день в назначенный час становились к пожарной помпе, выкачивали
воду из чрева старого дебаркадера.
Егерь Птахин, известный больше по имени Ваня, а также Ванюшка,
приплывал на большой, свежевыкрашенной, как адмиральский катер,
моторке подсобить по работе Сарычеву, а также похожать свою сеть
в губе. Подолгу он не оставался на базе, уплывал с кара.
сями в корзине. За долгие отлучки и неусердие в добыче его
шпыняла жена — учителка Пяльинской школы. Все лето Ванюшка носил
треух из ондатровых шкурок. Он сам его сшил и хвастал, что голова
не потеет, что солнце ее не берет.
Наезжал на Кундорожь и гумборицкий егерь Кононов, в тертой
форменной куртке лесоохраны с зелеными петлицами и в фуражке
с околышем. Он привозил для старшего егеря-бобыля молока в бидоне,
садился в летней дощатой кухне к столу и разговаривал долго,
сладко щурясь и шепелявя, будто ел вкусную тюрю из хлеба и молока.
— Сей год моя баба теленка в лето пустивши дак...— рассказывал
Кононов.— Минькой мы его нарекли. Телята и все у нас Миньки
али Маньки. А поросята — Степки. Кот Васька был, только корюшку
жрал, а лососку — ему ни сыру, ни варену не надо. И баб ён не
признавал за людей. Как, бывало, Глафира, за Мишкой Колодиным-те
она замужем, в сплавной конторе у Степан Гаврилыча Даргиничева
он работает сплавщиком, как только она дверью шарнет, зачем за
бежит к моей бабе, так Васька — скрысь под кровать и оттеда шипеть
на ее почнет, на Глафиру-то. А мушшина придет — он нюхат. Если
корюшкой отдает, веснойто все мушшины у нас корюшкой пахнут,
даже больше, чем сама корюшка, пропитаемся,— так он мурчит и
лапой по голенищу поскубат: давай ему корюшки... А пес был гончий
еще перед финской войной — Рогдай, тот наладивши был на бабу
мою посягать. Лапы ей на плечи вздынет и валит наземь. Настырничал
— спасу нет. Кобелина здоровый. Я поеду в губу мережи потря
сти, а сердце все не на месте. Рогдай под дверью сидит, а баба
моя на осадном положении... На баб и на книги он был азартный.
Как в избу ворвется, то книгу где ни на есть-обнаружит и начисто
всю сожрет. Три днев ника егеря съел у меня, а директором охотхозяйства
в Вяльниге тогда был Русин Семен Евстигнеевич. Он приезжает ко
мне: «Андрей Филиппыч, а ну покажика дневник егеря, чего ты
там накорябал». А я ему говорю: «Семен Евстигнеевич, пес проклятый
сожрал без остатку». Я молодой тогда был, пылкий, давай его школить
ремнем, Рогдая-те. Убить покушался дак... Митрию отдал, завхозу
лесничества, за стог сена...
— Ты лучше мне про собак не говори, Андрей Филиппыч,— прерывает
старого болтуна Сарычев,— это мне как по больному солью... Давай
мы сегодня дровами займемся, а то директор приедет, скажет:
«Вам за что тут зарплату дают?»
Дел на базе невпроворот. Кононов побалагурит — и нету его: дома
корова да Минька-телок. Птахин потарахтит мотором и сгинет.
Нужно ему накосить тресты в губе для своей коровы. Пучок леса
— кубометра четыре — обсыхает на забереге. Ваня спроворил,
зачалил его весной, когда шел сплав. Нужно теперь сговорить мужиков
на лесоучастке, чтобы пришли с моторной пилой,— на два часа работы.
Сарычев варит рыбу с перловкой, вынесет кастрюлю на берег
Кундорожи и покличет: «Катя, катя!» И пришлепают по воде к нему
кати — подсадные кря кухи с подрезанными крыльями, а за ними
лётом утята. Сарычев кличет: «Сенька, сенька!» И селезни мчат
по воде, подымая буруны, долбают клювами утят, отторгают от
корма. Отцовские чувства их не томят. Шумят отросшими крыльями
дети сенек и кать.
...Накормив пернатое стадо, егерь садится в лодку с косой и
мешком. Накосит мокрой травы на краю болота за Кундорожью.
Снесет ее в кроличью загонку. Красноглазые алчные звери жуют,
жуют, жуют...
Вечерами Сарычев зажигает лампу, выкручивает фитиль, садится
к столу, включает транзистор и долго пробирается сквозь толчею
джазов Нового, Старого Света — к внятной, простой, старомодной
музыке. Джаз не звучит на Кундорожи: темп жизни иной. Время
медлительно. Егерь сидит над синей разграфленной тетрадью,
над служебным своим дневником. Думает. Начинает писать: «12
августа. Утром объехал губу. Видел утиные выводки в Ляге и Чаячьих
озерках. Молодые утки доверчивы, подпускают на двадцать метров.
Задержал браконьера с ружьем. Ружье отобрал, марки ИЖ-54. Заводской
номер К-2199. Днем было тепло и солнечно. Завершили с Птахиным
строительство бона. Разделывали с Кононовым дрова. Выво дки подсадных
уток слетаются на кормежку. Взамен убитого Блынским Шмеля пяльинские
охотники подарили месячного щенка. Утверждают, что западносибирская
лайка. Назвал Комаром. Думал о подлости р5лынского. Он говорил
на административной комисс ии, что убил Шмеля в состоянии аффекта,
защищая с воего Карая. Но ведь Блынский увел Шмеля за двести
метров от базы, он приманивал его и ласкал. Шмель не пошел бы
со всяким. У Шмеля был гордый и независимый нрав. Какая подлость!»
Сарычев хочет еще писать о Шмеле, но нет места, графа одного
дня заполнена в дневнике егеря и прих вачено завтрашнего пространства.
Скребется и плачет под дверью дымчато-рыжий и толстогузый Комар.
Быть может, когда-нибудь он по дымет, поставит, насторожит свои
уши и будет лайкой, веселым, умным и злобным в лесу на охоте
зверем. Быть может, хвост Комариный загнется баранкой. Но пока
что он свесил свой хвост, скулит и трясет ушами. Булькает музыка.
Кто-то где-то играет в футбол... Прожит день. Он уложился в четвертушку
тетрадочного листа. Сарычев достает дневники прежних лет, чи
тает записи своих предшественников. Вот так же садились они
к этому столу вечерами. Обмакивали ручку в чернила... Записи
коротки: «Был в лесу. Ничего не видал...»
Сарычев улыбнулся. Человек пришел в лес, но лес был ничто для
него. Как утро и полдень. Как воздух. Березы были ничто. Цвели
рябины — и это ничто. И сосны, и елки, и ландыши, и пенье дрозда,
и лосиная скидка — ничто. «Был в лесу. Убил пернатую птицу...»,
«Выступал на собрании по случаю 47-й годовщины...».
Предшественники Сарычева писали разными почерками, но всем
одинаково трудно им было растянуть свой прожитый крохотный день
на большое пространство бумаги — на четвертушку листа.
Сарычев топит плиту, жарит картошку с салом, пьет чай. Руки
и плечи его тяжелы после весел, косы, топора. Теперь бы лечь
и уснуть, но сердце еще не готово ко сну, в сердце нет тишины.
Сарычев читает давешнее письмо из дому. Жена ему пишет:
«Женя, родной! У нас как будто все сносно. Витальке скоро
исполнится восемнадцать лет. Ты не за был, что двадцать седьмого
августа у него день рождения? Он хочет, чтобы ему подарили
гитару. Теперь это модно — бренчать на гитаре. Теперь все бренчат.
Ну что ж, пускай. Мы подарили ему два года назад мотоцикл — он
был счастлив. Теперь пусть будет еще и гитара. Богатые подарки
нам стали не по карману.
Я хожу на поддувания. Мой т. б. как будто стабилизировался,
не прогрессирует ни в ту, ни в другую сторону. Мой врач опять
предлагает мне лечь в больницу поколоться, но я отказалась.
Мне не хочется оставлять Витальку одного. Я верю, что он не свихнется со
своими мотоциклами и гитарами, но мне спокойнее, когда я возле
него. Очень нам не хватает тебя. Ты знаешь об этом, это старый
наш разговор. Ты зовешь меня к себе на Кундорожь, но без дела
я ведь не могу, а крестьянская работа на земле для меня навсегда
заказана.
Я знаю, тебе тяжело сейчас, Виталька мне все рассказал, и
вот теперь я ещё прочла в газете про эту ужасную историю со Шмелем.
Как это низко — убить беззащитную собаку. Ты помнишь Есенина?
«Счастлив тем, что целовал я женщин, мял цветы, валялся на
траве. И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил
по голове»... Но я хочу сказать тебе, Женя, и о другом. Ты должен
понять, как тяжело мне быть без тебя одной месяцами с моим т.
б. Тебе сейчас больно — убили твою собаку. А моя боль не оставляет
меня ни на минуточку. Я не жалуюсь, нет. Я знаю, как ты любишь
природу, леса, крестьянскую работу и как томишься служебной тягомотиной
в городе. Но что же, что же нам делать, Женя, родной мой?..»
Сарычев курит и горбит спину над столом. Он полысел со лба,
ресницы и брови его выгорели добела, лицо все сжато в кулак,
загар на нем медно-багровый, и медная шея. Маленький крепкий
нос петушиным клювом. Проступили под свитером лопатки-лемеха,
большие руки лежат на столе, иззубрены, заскорузли. Сильный сорокатрехлетний
мужчина плачет и курит. Выходит на волю. Комар ему тычется в
ноги, и лижет, и дергает за штанину. Он любит и просит любви.
Живая душа — он не может один. Егерь гладит щенка по лобастой,
ушастой его голове, по мягонькой шерсти.
Тепло, черно, тихо; только бормочет землечерпалка на канале
да брезжит свет над рейдом в Гумборице. Да гукнет выпь на губе,
сполохнется спросонья кряква. Сарычев слушает, слушает ночь.
Земля и вода сп ят и дышат. Дыханием движим воздух; наносит телые
запахи сена, березы, грибов, проросшей стояло й воды. Сарычев
думает, что со светом надо податься в сосновую гриву в загубье,
за ночь там народится елых грибов: парно. Сарычев думает, почему,
почему лю ди бывают жестоки друг к другу, почему эта скудная
, чистая, работящая жизнь, которую он выбрал с ебе, почему его
скромное счастье причиняет несчастье другим? Почему?
«Дурачок ты, Комарик, — говорит Сарычев щенку. — Ничего ты
не понимаешь. У меня был товарищ, др ужище мой Шмель. Он меня
понимал. А ты недот епа еще. Тебе поиграть бы. А у меня больная
жена, надо, чтобы я каждый день приходил со службы домой. А мне
уже пятый десяток. Ты понимаешь, пятый... Я умею косить, пахать,
рубить дом, охотиться на куницу. А в городе это не нужно. Вот,
братец, та кие дела. Я крестьянин, а жизнь меня загоняет в го
род. Ну, ничего, мы с тобой постараемся устоять... Ну что ты,
что ты, собака, что ты лижешь меня? Я ведь горький на вкус. Я
весь прогорклый».
На губе лопнул выстрел, будто большая рыба ударила по воде.
Сарычев выносит из дому ружье, гремит на бону цепью. Вот взялся
мотор. Проснулась река. Застонал дебаркадер. Пролетели какие-то
птицы. Раз мигался на небе спутник-шпион. Вскрикнула чайка. Запахло
тревогой. Разнеслись над водой гневливые голоса мужчин
Глеб Горышин