Костя
Во время моего управления Верхне-Карийским золотым промыслом (Нерчинского гор. окр. Забайк. об. ) в 1858 году в рабочей команде находился старичок Константин Смолянский. Он был до того тих и кроток, что решительно не замечался между рабочим людом, и я знал о его существовании более по списку, чем в натуре, и если б не особый случай, о котором мне приходится вспоминать, я бы, конечно, забыл об этой личности.
Смолянский был человек среднего роста, не особенно крепкой конструкции и в то время считался уже старичком, хотя его фигура и подвижная натура не говорили об этом. Природный ум и небольшая грамотность отличали его от своей братии, а добрый нрав и уживчивость давали все шансы на общую любовь и уважение. И вот почему эту личность все звали просто Костей.
Костей он был во всей команде и только под этим именем знал его и я, как ближайший его начальник. Сначала, в мое управление, он работал на прииске, а затем, при открывшейся вакансии, его сделали сторожем при доме управляющего и совместно при промысловой конюшне. Тут я познакомился с этой милейшей личностью поближе и уже знал о том, что Костя страстный охотник ловить зайцев или, как говорят в Забайкалье, ушканов. А прежде, в своей молодости, он ружейничал и считался порядочным стрелком.
Зная его под общим именем Кости, я, к стыду моему, не знал его фамилии, несмотря на то, что этот добрый старик жил со мной на одном дворе и попадался мне на глаза решительно каждый день.
Не понимаю, право, когда этот человек спал, потому что днем, с утра до вечера, он постоянно вертелся на дворе и никогда не сидел без дела, а уж непременно что-нибудь да работал. И если нет казенного занятия при дворе или доме, он снаряжал свои охотничьи снасти: то сучил ушканьи петли, то строгал мотыльки (чубучки) или рожни для своих ловушек, то выделывал заячьи шкурки и постоянно в это время мурлыкал какую-нибудь излюбленную песенку.
Бывало, спросишь его: «Когда же ты, Костя, успеваешь ловить ушканов? Ведь ты всегда на работе!»
— Ээх, сударь! Да много ли надо на это время? У меня все готово, а сбегать до лесу недолго, ведь он не за горами.
Таков был почти всегдашний его ответ. И сколько я не спрашивал Костю об этом, он ни разу не ответил мне положительно. Сначала я не понимал подобной уклончивости, а когда познакомился поближе с разными причудами заячьей ловли, то понял, в чем тут суть, и более никогда не делал ему подобных вопросов.
Замечательно еще и то, что Костя почти никогда не носил пойманных зайцев на глазах людей, а всегда тайком. Точно так же невидимо добывал хорьков (колонков), солонгоев (менын. пор. колон. ) и горностаев. Однажды, забыв предосторожность, я спросил его о том, когда он приносит свою добычу, так как мне ни разу не удалось этого видеть.
— Ээх, сударь! И зачем вы меня спрашиваете? Сами вы охотник, а точно не понимаете!
И тут его живые, умные глазки так заблестели и забегали, что считаешь неловким продолжать далее. Но раз я как-то не вытерпел и против своих правил спросил:
— Ну что, Костя, сколько добыл сегодня ушканов?
— Да принес сколько-то, ваше благородие.
— Неужели же ты забыл сколько?
— Зачем забыл, а только ушканий промысел уж очень, знаете, урочливый и не любит этого.
— Чего этого?
— Ээх, сударь! Все вы шутить изволите и притворяетесь, будто не знаете.
— Да ничего, Костя, не знаю.
— Ну, полноте, сударь! Как вы ученые люди да не знаете?..
— Вот чудак-то! Да почему же я знаю все наши запуги и охотничьи приметы?
— У вас, сударь, свой пай, а у меня свой!..
Так и не сказал ничего, а я окончательно оставил свои вопросы: только, бывало, как увижу его, то и скажу потихоньку:
— Ну, Костя! Сегодня тебе ни пера ни шерсти!
— Чувствительно благодарю-с! — ответит он и останется очень доволен таким, по-видимому, неприятным пожеланием...
Не довольствуясь этим, я все-таки не оставлял Костю в покое и раз попросил его, чтоб он сводил меня посмотреть на его промысел, говоря, что я ведь не озорник какой-нибудь, а такой же, хотя и в другом роде, промышленник. Костя подумал и сказал:
— Так что же, ваше бл-ие, сходите, коли желаете; только уж, не во гнев вашей милости, извольте встать пораньше, значит, до народа; а то, знаете, неловко, как попадаются встречные, особливо бабы, смерть я их не люблю!
— Хорошо! Изволь, Костя! Встану хоть с полночи. А когда ты пойдешь?
— Да пойдемте хоть завтра.
— Ладно, а в какое время?
— Да лучше пораньше, ваше бл-ие! Надо до свету, часов в пять.
— Хорошо, я приготовлюсь, а ты заходи...
На другой день, в морозное октябрьское утро, я с Костей был уже на месте. При выходе со двора Костя что-то читал про себя и набожно крестился.
— Ты что шепчешь, Костя?
— Охрану, барин, читал.
— Какую охрану? Ну-ка, скажи.
— А видите, при выходе на промысел я всегда читаю ее про себя для того, чтоб какой-нибудь злой человек не мог меня изуро-чить.
— Так ты, Костя, научи и меня.
— Извольте, сударь! Для доброго человека никакого запрета нет. Читается она так: «Чур мои думы, чур мои мысли, чур глаза мои завидущи и товарищевы, во имя отца и сына, и святого духа, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь».
— Только?
— Вот и все, а читается это три раза сряду.
— Ну, а если испортят или озевают злые люди?
— Для того есть другая молитва, та длинная. Я вам, ваше б-ие, ее спишу, а то так не запомните.
— Хорошо, Костя, спасибо!..
Когда я пришел на место, то увидал, что Костя ловил зайцев простыми петлями на очепах и с чубучками. Кроме того, ставил на заячьих скачках через валежинки обыкновенные рожни из обожженных, крепких и шилом заостренных прутиков, на которых закалывались ушканы. Вот и все премудрости.
Костя свою охотничью постать всегда обходил с одного места и одной тропой.
Мы взяли из ловушек двух зайцев и одну лисицу, которая, поднятая очепом, была еще жива. Видно было, что кумушка попалась незадолго до нашего прихода.
— Вот она, шельма, попалась! — сказал я. а
— Нет, барин! Это не та!
Я догадался, в чем дело, и потому не стал спрашивать, что значит слово «не та».
— Ну и счастливый же вы, барин!
— А что?
— Да видите, угодила озорница! А то сколько зайцев попортила она мне, и все не мог ее изловить, а тут уже поставил потайную петлю, тогда только попала, голубушка!
— Ну хорошо, Костя! Значит, она залезла и без моего присутствия.
— Ну нет, барин! Это уж ваш фарт, вы и возьмите ее себе.
— Нет, Костя, ни за что не возьму, да мне и не надо, а это твой пай, ты и хозяин...
Только что вынули мы лисицу и хотели идти домой, как сзади нас, уже в обойденной меже, закричал заяц.
— Вон, попал! — сказал я.
— Ничего, пусть дожидается, а уж сегодня вынимать не стану.
— Это почему же?
— Да так, барин! Уж такое наше поверье, назад не ходи! А вот пойду в другой раз, так тогда и возьму.
— Что ты, Костя! Так ведь его съедят.
— А пусть едят, значит, не мой.
Я понял и эту музыку промышленного обычая, а потому не возражал и вместе с Костей пошел домой.
Не доходя до селения, он спрятал весь свой промысел в укромное место и сказал мне таинственно:
— Пусть, барин, полежит тут, а то теперь день, народ везде, а это нехорошо...
Еще по приезде в Сибирь я слышал от кого-то очень забавную историю, случившуюся с каким-то Смолянским в Шилкинском серебряном заводе. И вот просматривая однажды списки рабочих людей, мне попалась на глаза фамилия Смолянский. Посмотрел имя — Константин. Тут я вспомнил, что мой приятель и общий любимец Костя есть именно та самая личность, о которой гласит список рабочих. Вместе с этим мне припомнилась когда-то слышанная мною история, коей я тогда, признаться, не доверял и слушал как анекдот.
Но тут, остановившись на фамилии Смолянский и сообразив
время, мне пришла в голову мысль, что наш Костя Смолянский уж не есть ли та самая личность, о которой я слышал курьезную историю.
Тотчас я крикнул Михайлу (того же самого денщика Кузнецова) и велел ему позвать Костю. Не прошло и десяти минут, как Смолянский явился ко мне в кабинет и недоумевал, зачем его потребовали, да еще так поздно вечером.
— Послушай-ка, Костя! Ты служил когда-нибудь в Шилкинском заводе? — спросил я.
— Точно так, ваше б-ие! Служил.
— Давно?
— А еще спервоначала, когда был молодым парнем. Этому лет тридцать, сударь, уже будет, а то, пожалуй, и боле.
— Не с тобой ли была там история в лазарете?
— Со мной, ваше б-ие! — ответил он и изменился в лице.
— Я, брат, давно слышал об этом и, признаться, не верил. Неужели это правда?
— Точно так, сударь! Действительно, со мной случилась такая оказия, что и вспомнить боюсь, так морозом всего и охватит.
— Ну,. ничего! Согреешься, а ты расскажи мне, пожалуйста, все, как было.
— На все воля Господня, ваше б-ие; у смерти не бывать, живота не видать! Никому я об эвтом не сказываю, а для вас, сударь, извольте, скажу все, как было, и Господь моим грехам попустит, на это и не прогневается.
Я подвинул ему стул, велел сесть, и Костя, перекрестившись, прилепился на край стула и принялся рассказывать, неоднократно вздрагивая всем телом.
Вот почти дословное его повествование, записанное мною тогда же, на свежую память.
«Нас, сударь, в обязательное время принимали на службу рано, так что ребят 8—9 лет засчитывали уже в подростки и посылали на легкие работы. Так со мной было, я еще небольшим пареньком работал уже в заводе и возил от заводских печей шлаки, а когда стал поболе, то посылали на подвозку дров, кирпичей, руды. Ну, а потом ставили уж на печи, в работники к плавильщикам.
Строгость была тогда большая. Бывало, чуть чего неладно, глядишь, драть, да так навздают, что дня три и присесть не можешь! Тогда, барин, не то, что теперь, нет, а робишь, да и оглядываешься, как ушкан (заяц), а то, как раз, такую волосянку расчешут, что в глазах потемнеет. Ну и учились, и доходили, значит, до понимания, и порядки все знали. Глядишь, который поумнее да послухмянее, того и начальство отличало; ну, а дураку да зубоеду ничто не впрок, тот, сердечный, и мается чуть не всю жизнь. Оно и понятно, что ласковое теля двух маток сосет. А нынче чего? Срам! Молодяжник сам ничему путному не учится, старших не знает, да, почитай, и с отцом да с матерью только в щеть лезет, а с малых лет уж у кабаков бьется, один грех!..
— Все это верно, Костя! — перебил я его, а ты вот расскажи мне поскорее, что с тобой в лазарете-то случилось?
— Да вот, сударь, я и хотел дойти до этого, да, вишь, старое-то вспомнишь, оно и тянет не туда, куда следует... А ведь вот я и забыл, да и сбился, что на уме-то было. Перешибли вы мне, сударь! Извините, пожалуйста...
— Да, брат, это я тебя перебил, я и виноват, а ты рассказывай, что знаешь.
— Так видите, сударь, я и хотел дойти до лазарета, в который нас принимали со всякой болью, чем бы кто ни хворал, на что бы ни жаловался. А бывало, в пустое время, так и отдохнуть приходили, либо разные болести нарочно подделывали...
— Как нарочно?
— Да так, сударь, очень просто: вот, например, глаза известкой растравят, ну и болят, покуль сам не захочет ослобониться, а то так заволоку из волоса проденут да концы-то обрежут и разболят нарочно такие диковины, что и доктора-то ничего поделать не могут.
— Что ты, Костя! Так ведь эдак он сам себя калекой сделает на всю жизнь?..
— Нет, барин, не сделает, а как нужно оздороветь, он потихоньку волосок-то выдернет, ну и заживет без дохтура.
— А как узнают об этом?
— А узнают, так драть! И так начикварят, что другорядь не задернет, нет, отобьют охоту-то пакостить грешное тело...
— Ну хорошо, так что же случилось-то?
— Да видите, сударь, я уже был настоящим работником, как вдруг осенью пришла какая-то боль и давай крошить по всему око-лодку! Сколько тогда народу померло, страсть! Так десятками и хоронили. Сначала-то гроба все делали, а потом уж и не надо гробов стало, а просто выроют большую яму да туда и валят покойников без разбора. И отпевали сообща, страшно вспомнить, ваше благородие!
— Так что же это было? Тиф, что ли?
— Ну, вот он самый и был, так его и дохтура называли. Полный лазарет был битком набит, так что одних похоронят, а другие уж готовы. Этих снесут, а в палатах лежат, как поленницы!.. Много тогда успокоилось! Так, верно, уж гнев Господен послался за грехи наши.
— Неужели же уж никто из больных не выздоравливал?
— Ну, да, реденько же, ваше б-ие! Как-то способия приискать не могли. И старались, да с волей Господней ничего не поделаешь.
— И долго так было?
— Да почитай, до половины зимы хватило. Уж после, другой дохтур приехал, так полегче стало. А то беда! Уж на что Шилкин-ский завод был большой, а тут так обредило, что из других мест народ собирали...
— Так что же? И ты в это же время хворал? Так, что ли?
— Точно так, сударь! Меня на работе хватило. Долго я перемогался и все терпел, боялся, значит, в лазарет идти, а тут вдруг так захватило, что меня прямо из фабрики и в больницу-то утащили. Как привезли, как положили, как лечили, худо и помню. Это уж при новом дохтуре случилось...
Долго ли я лежал, не знаю, ничего не помню, но товарищи сказывали, что я несколько дней в бреду находился... А тут, сударь, и приключилась этакая беда, что и сказать страшно!.. »
Тут Костя замолчал и встал со стула. Я вообразил, что он раздумал рассказывать и хотел уже снова просить его об этом, но Костя повернулся к образу, сделал три земных поклона, потом вытащил из кармана красненький платочек, утер им глаза и, снова усевшись на стул, все еще не мог начать своего повествования. Я молчал и дал ему полную свободу одуматься, а потому встал и, понимая его душевную тревогу, затеплил лампаду. В это время Костя поднялся снова и тихо шептал, вероятно, молитвы.
Пройдясь по комнате, я сел, пригласил сесть опять и его.
— Так вот, сударь! — начал он богобоязненно. — Стану теперь говорить о том, что я хорошо уже помню, о своем смертном часе, но, верно, так Господу угодно было еще продлить мою жисть!..
Тут он снова перекрестился.
«Помню, что я как будто проснулся, но мне стало так холодно, что я захотел призакрыться. Вот я потащил на себя покрывало, но оно показалось мне каким-то легким и зашурчало, как бумага. Что же это такое? — подумал я и не мог сообразить; в лазарете, мол, одеяла тяжелые, суконные, а самого так и знобит, согреться не могу! Вот стал я вспоминать, где я нахожусь. И вспомнил, что точно лежу в лазарете. Но, думаю, почему же так тихо и холодно в палате? Что, мол, за диво? Да и темно стало! Мыслю, значит, это и смотрю кверху, смотрю, да и вижу звезды на небе! Это как же, мол, так? Откуль же звезды-то появились? Лежу, значит, и ничего сообразить не могу...
Вот я повернулся на бок и ущупал рукой, что кто-то около меня лежит. Я сначала обрадовался и хотел было спросить, кто, мол, тут? Но как пощупал хорошенько и слышу, что зашурчало такое же покрывало, как и на мне, а как повел, значит, рукой-то и хватил холодные, как лед, руки, а потом я и по лицу-то провел, тоже студеное!.. Вот я сел, повернулся налево и ущупал, что с другой стороны лежит около меня такой же холодный и накрытый товарищ!..
Тут только я понял, где я нахожусь!.. И в эту минуту мне легче бы было, ваше б-ие, умереть сразу, чем пережить эту страсть!.. Сердце у меня захватило, в глазах потемнело; хочу закричать, не могу! Тогда меня бросило в жар, и вот я как безумный соскочил вдруг с полка, да и полетел на пол, а мне помстилось, что упал я в могилу... Тут меня, сударь, чуть из памяти не вышибло, ажио затрясло от страха!.. Давай-ка я творить молитву да креститься, этим только и в чувствие пришел; вижу, что я жив и что упал с полка, а ногами-то запутался в саване...
Вот я поднялся да и бросился к двери, которую усмотрел только потому, что она сквозила в притворе, а сквозь щели-то белел снег. По счастию моему или велению Господа, была она только приперта, а в пробой-то засунута щепка. Я, значит, как бросился с маху, щепка-то изломалась, и дверь распахнулась настежь.
Тут я вскочил, почитай, без ума! Смотрю, кругом снег и пустошь какая-то. Вот я бежать, вот я бежать по пробитой дорожке, бегу, бегу да оглянусь, не гонятся ли за мной покойники, и в таком страхе прибежал, значит, прямо к лазарету. Ну, думаю, слава тебе Господи!.. Забежал я на лестницу, хотел отворить дверь, да и не могу. Смотрю, она заперта. Вот я давай стучать, вот я кричать: «Отворите, мол, замерзну!» Слышу, кто-то подошел к двери и спрашивает: «Кто тут?» По голосу я узнал лазаретного сторожа, старика Михеича, дай Бог ему царство небесное!..
— Отвори, мол, пожалуйста!
— Да кто ты? — говорит.
— Да я, дедушка, Смолянский.
— Как Смолянский? — закричал он. — Что ты, Бог с тобой! Мы сегодня Смолянского хоронить станем, а вчера только в ледянку снесли!..
— Взаболь Смолянский, отвори, сделай милость.
— А вот постой, — говорит, — я дежурного спрошу.
— Да что ты, Михеич! Обумись! Ведь я живой, чего же ты боишься?
Тут, сударь, я слышал, как старик стал творить молитву и как побежал по коридору. А я, значит, зуб на зуб свести не могу, стал кричать и пуще того стучаться в дверь. На этот грех выскочили откуль-то собаки и полезли на меня, пришлось отбиваться от них ногами...
Но вот слышу, топочут по коридору и бегут к двери.
— Батюшки! Отцы родные! Не дайте погибнуть! — кричу я и стучу.
— Да кто ты? — слышу другой голос и узнал дежурного фер-шала.
— Ваше почтение! Прикажи отворить! А то погину, — кричу я опять, — ведь я живой!
— Не отворяй, Михеич! Что ты? Ведь это оборотень! — говорит он.
— А вот я отворю маленько да погляжу, — шепчет за дверью Михеич.
Тут, сударь, я услыхал, как щелкнул крючок и отворилась маленько дверь, а в щель показалась свеча и за ней обличье Михеича, а дальше вытаращенные глазищи дежурного и еще кого-то из лазаретных.
В это время я не обробел, ухватился, знаете, за дверь, отмахнул ее сразу и, бросившись в коридор, вышиб из рук свечку, уронил Михеича на пол и пустился бежать по длинному проходу, потому что так замерз, что зубы зачакали...
Батюшка мои, тут, сударь, поднялся такой сполох, шум и крик, что я испужался!.. Кто кричит держи, кто лови, кто крестится, кто прячется по палатам, а фершал так тот с перепугу-то заскочил в приемную, да и заперся там на ключ...
Тут Михеич отдул сальную свечу и пошел ко мне, а сам так и глядит, да молитву творит. Я вижу, что он — ничего, узнал меня, да и говорит:
— Постой-ка Костя! Я те халат принесу, а ты вот пока иди сюда и ложись на койку, она твоя же была.
То ли от испуга, то ли от движения, а меня, сударь, опять бросило в жар и я вспотел. Смотрю и Михеич идет с халатом. Вот я надел и лег, а он куда-то вышел.
Вот я лежу на койке, хоть и потный, а сам так и трясусь, как в лихоманке... То ли от испуга, то ли это от мысли... Бог её знает! Тут полились у меня слезы и стал я молиться, да так, сударь, молиться, что с роду так никогда не маливался!.. Словно сердце-то все трепещет!.. После этого так стало мне легко на душе, что и сказать не умею, а слезы так ручьем и бегут, так и бегут...
Но вот я слышу, что кто-то идет. Смотрю, свет показался от свечки Михеича, а за ним, значит, фершал из двери выглядывает, да такой бледный, адоли полотно беленое!.. Вот слышу его голос:
— Смолянский!
— Я, ваше почтение! — ответил я.
— Да ты, — говорит, — живой?
— Живой, батюшка, живой!
— Ну так иди сюда поскорее, в приемную.
Я встал с койки, перекрестился и пошел за ним, а Михеич меня за халат сзади подернул, а и помаячил мне пальцем. Пришли мы все трое в приемную.
— На-тка, — говорит фершал, — пей скорее! — И подал мне стакан чего-то зеленого.
— Нет, ваше почтение, пить я не стану.
— Пей! Говорю я тебе! — закричал он на меня.
— Нет, уж увольте от этого, ваше почтение! А пить я не буду.
— Ну так пропадешь, как собака, коли не станешь.
— А на все, мол, воля Господня! Двум смертям не бывать... Тут я услыхал, что по коридору кто-то идет, и Михеич пошел со свечою встречать.
Смотрю, входят в приемную господин управляющий, Антон Иванович Павлуцкий, и господин дохтур.
— Ну что, Костя? Верно, Бог веку дает! — сказал таково ласково г. управляющий.
— Точно так, ваше высокоблагородие! Еще он грехам нашим терпит...
Тут дохтур взял меня за руку и стал пульсу щупать.
— Ничего! — говорит. — Будет жить! А теперь ему надо успокоиться. — И велел фершалу дать мне какого-то снадобья.
— Так, ваше высокоблагородие, господин дохтур, он уже мне давал чего-то в стакане, да я виноват, не выпил.
— Что ты ему давал? — спросил он фершала.
— Ничего, говорит, не давал, врет он все.
— Почто же не давали, ваше почтение, а чем же зеленым-то потчевали? — говорю я.
— У тебя в глазах-то зелено стало! — говорит он, а сам так и трясется.
Тут Михеич опять подернул меня за халат, и я замолчал, а господин дохтур так грозно посмотрел на фершала и погрозил ему пальцем, а мне велел скорее лечь на койку. Я повернулся и хотел идти, но он потрепал меня по плечу и говорит:
— Ну, Смолянский, молись Господу! Это он тебя поднял из мертвых, а мы тут бессильны.
Я ушел на койку. Маленько погодя фершал принес мне каких-то порошков. Я выпил с водой и не помню, как уснул...
Уже после говорил мне Михеич, что я спал более суток, а что тот стакан фершал успел выплеснуть и сполоскать под краном...
— А когда же ты, Костя, из мертвых-то ожил? — спросил я его.
— Да надо полагать, сударь, был час второй ночи. Потому, видите, что когда пришли управляющий и дохтур, то я слышал, как пробило в лазарете три часа.
— Что же ты, долго еще лежал в больнице?
— Нет, сударь, недолго. Все как рукой сняло! Была только слабость во всех членах, но я скоро поправился и выписался из лазарета.
— Все-таки я не пойму, Костя! Как же ты звезды-то видел, когда лежал в леднике?
— Да видите, сударь! Ледянка-то без потолка, одна только крыша, да и та худая. Вот я в щели-то между тесом и усмотрел звезды царя небесного, они-то и спасли меня от видимой смерти.
— Это-то верно, а ты, Костя, моли Бога и благодари его за то, что дверь была заперта некрепко.
— Ох! Ваше благородие, не вспоминайте мне этого! Я уж тысячу раз одумывал эту милость Господню! Потому, значит, покойницкую всегда запирают на ключ, да и на замок, а тут, верно, забыли, то ли так Господу было угодно! Не знаю... »
Костя после рассказа помолился пред лампадой и по моему приглашению, стесняясь, выпил рюмочку водки, закусил одним кусочком хлеба и тихо отправился, уже ночью, на свой пост.
Да, читатель! Тяжело слышать такой рассказ из уст самого виновника такого ужасного случая, а каково Человеку на себе испытать подобное происшествие? Об этом боишься и думать, и мысленно падаешь ниц, и сознаешь волю и милосердие Создателя!.. Да, неисповедимы судьбы твои, Господи!..
Трудно представить себе то чувство, когда Смолянский переживал сначала полусознательно минуты своего бытия, а затем те ужасные секунды, когда он понял свое положение и ощупью убедился, с какими товарищами лежит он не в лазарете, а в страшной покойницкой!.. И это в цветущие годы своей молодости, когда хочется жить и наслаждаться жизнию... И пусть читатель сам перечувствует все это и душевно сознает свое ничтожество в великой, нескончаемой силе природы, всемогуще управляемой тем, кого понять мы не в состоянии...
С тех пор мы с Костей сделались друзьями. Когда я уезжал с Верхне-Карийского золотого промысла на службу в Алгачинский рудник, он плакал, как ребенок. Живя с Костей более года, я не один раз хаживал с ним на промысел и почти всякий раз убеждался все более и более как в его человеческих достоинствах, так и в его религиозности, доходившей уже до того, что Костя всегда снимал шапку и крестился, если замечал, что с неба сорвется звездочка и исчезнет в пространстве.
Бывало, спросишь его:
— Ты что, Костя, крестишься?
— А вон, сударь, моя спасительница с небеси полетела... Обещанную молитву «От уроков на промысле» Костя мне списал своей рукой, но я куда-то заложил ее в бумагах и в данную минуту как нарочно не могу найти в своем архиве, но знаю, что она сохранилась и потому обещаюсь когда-нибудь сообщить ее на страницах уважаемого журнала. Она отлично характеризует религиозное творчество и тот внутренний мир, который таится в воззрениях сибирского промышленника, а при неудачах придает ему силу энергии и согревает его за пазухой...